котали моторы. Промелькнула неясная двукрылая тень. Другая… Третья… «Кукурузники» пошли…
Так наши пехотинцы прозвали самолеты У-2. Эти юркие фанерные машины умели летать у самой земля, садиться на любом пятачке. На У-2 не было пулеметов и пушек. Не было бронированных сидений для пилотов, как, например, у истребителей и штурмовиков. И все же наши летчики бесшумно подбирались к вражеским позициям, на бреющем полете забрасывали их бомбами итак же бесшумно исчезали.
Я посмотрел вслед самолетам и подумал: «Сейчас дадут фрицам по зубам!»
И точно: над немецкими траншеями загремели частые взрывы. Багровые языки пламени лизнули небо. Тревожно зашарили прожектора. Желтые, красные, зеленые нити трассирующих пуль понеслись вверх.
Снова, но уже в обратном направлении, прострекотали У-2. Возвращались две машины. Где же третья? Неужто подбили?
Словно отвечая на мой немой вопрос, послышалось слабое, неуверенное тарахтенье мотора. Рокотал он с перебоями, захлебывался, будто жаловался на острую непроходящую боль.
На минуту я забыл о собственной неопределенной судьбе и стал думать о неведомом летчике. Только бы дотянул!
Постепенно рокот мотора затих, и я остался один. Но теперь воспрянул духом. Стало ясно, где наши, в какую сторону подаваться.
Заморосил мелкий промозглый дождь. Он уныло шелестел по траве, по темному полю…
И вот же как удивительно устроен человек! На мне не оставалось сухой нитки, весь изранен, а уже думал о том, как подлечусь и снова вернусь в строй. И не было, казалось мне, лучшего места на свете, чем наша вторая стрелковая рота.
Впереди заплясали венчики огня. Желтоватые, с фиолетовым отливом.
«Та-та-та!» — сердито стучал пулемет. Я сразу узнал: «максим»! И так обрадовался, словно лучшего друга встретил. Ах какой же у тебя замечательный, какой приятный голос, Максим Максимыч!
Ноги не держали, разъезжались на скользкой раскисшей земле. Я поскользнулся и тяжело шмякнулся на кочку.
Где-то совсем рядом просвистели пули. Фить! Фить! Фить!
Но я встал на колени, затем на ноги и, опираясь на автомат как на палку, сделал несколько нетвердых шагов.
Не могу я погибнуть после того, что было со мной. Разве напрасно ходил в атаки, когда каждую минуту можно было и десять и сто раз умереть? Разве зря мерз в окопах, изнемогал от зноя, мок под дождями?.. Не могут меня убить после того, как уцелел я в июне сорок первого под Львовом, не сложил голову в Житомире, остался жив в боях за Киев… Я обязан, обязан дойти до Берлина! И дойду во что бы то ни стало!
Окровавленный, в грязи с головы до ног, лишь на рассвете доковылял я до нашего боевого охранения.
Слышу негромкий строгий голос: «Стой, кто идет?» Угрожающе лязгнул затвор винтовки.
«Ну, Ваня, с благополучным тебя прибытием! — подумал. — Добрался домой!»
А губы не слушаются. Прыгают. Совладал я с ними и отозвался:
— Свой я, братцы! Свой! Если б вы только знали, какой я свой!
ЛИНИЯ СВЯЗИ
Несколько недель провалялся я на госпитальной койке в связи с тяжелым ранением.
Заштопали, починили меня врачи, и потом попал я для дальнейшего, как говорят в армии, прохождения службы в роту связи. Конечно, очень хотелось в свой полк вернуться, да где искать его будешь в сутолоке войны? «Не все ли равно, — утешал я себя, — где служить, где бить фашистов?»
Раньше, бывало, не раз приходилось видеть, как связисты линию тянут, но не задумывался, легко это или трудно. А вот как самому довелось тяжеленную катушку с кабелем таскать, еще раз убедился, что нет на войне легкой службы. Никому тут не дом отдыха и не санаторий…
Помню, вернулся я с линии и присел погреться у печки, как снова подняли:
— Иванченко! Нет связи. Иди поищи обрыв.
Ничего не поделаешь, хочешь не хочешь, надо идти.
Отставляю в сторону недопитую кружку кипятку, снимаю с гвоздя полушубок. За месяц он из белого стал грязно-серым. Правая пола пожелтела, сморщилась, словно печеное яблоко. Уснул я однажды у костра, вот и получилась неприятность… За ту полу здорово мне от взводного влетело.
Туго затягиваю брезентовый солдатский ремень, поплотнее надвигаю ушанку на голову и выхожу из блиндажа.
Конец февраля, вроде бы и зима на исходе, а ей, несмотря на календарь, захотелось силу свою показать. На прощанье, что ли. Закрутили, засвистели метели. Трещали от мороза деревья.
С шелестом вихрилась сухая поземка, белыми космами переметала дорогу. Еще вчера вечером лошади проволокли здесь «утюг» — огромный, окованный железом угольник. Несколько пожилых солдат, по всему видать из строительного батальона, вслед за «утюгом» старательно подчищали дорогу. А сегодня вон как намело.
По колено в снегу тащусь вдоль кабеля. Ветер швыряет в лицо охапки колючего снега, сечет глаза. Снег набивается за ворот, в рукава…
Морозище такой, что прихватывает ноздри. Поворачиваюсь спиной к ветру. Пусть хоть немного отдохнет обожженное снегом лицо.
Кажется, что на этом необъятном поле никого нет на десятки километров. А когда еще луна прячется за тучу, чувствую себя совершенно одиноким.
Впрочем, довольно стоять. Иду, низко наклонив голову. Где же он, тот проклятый обрыв? Как разыскать его в темноте?
В конце концов нахожу. В рукавицах работать несподручно. Сбрасываю их, начинаю торопливо сращивать провод.
Пальцы липнут к оголенному металлу, деревенеют от стужи… Когда терпеть становится невмоготу, оттираю негнущиеся руки снегом и снова за дело…
В густых клубах морозного воздуха, грохая сапогами, вваливаюсь в блиндаж. Приятно пофыркивает чайник. Раскалилась, стала темно-вишневой железная печка.
Я устал, промерз, заиндевел как Дед Мороз. Непослушными пальцами с трудом стягиваю шапку-ушанку, а затем и шерстяной подшлемник. На нем множество сосулек. Протягиваю к огню красные потрескавшиеся руки.
Сижу, отогреваясь, блаженствуя, несколько минут. Хорошо, очень хорошо! А выпив кружку горячего чаю с куском рафинада, совсем забываю о ночных невзгодах.
Младший сержант Аникин не спеша перебирает лады своей гармошки и тихонько поет:
На войне, совсем как дома,
Снег под звездами блестит.
Только тут раскаты грома.
Только тут никто не спит.
Спате нельзя, теперь не лею,
Можно насмерть задремать, —
Далеко от фронта где-то
Понапрасну будут ждать…
Неожиданно песня обрывается. Аникина вызывают на узел связи.
Я натягиваю на голову полушубок и, свернувшись калачиком, почти мгновенно засыпаю.
Но не успел, кажется, глаза закрыть, а уже тормошат, будят. Нет связи! Ищи обрыв, связист! И давай по-военному: одна нога здесь, другая там.
…Незаметно наступила весна. Почернел, растаял снег. Бездорожье. Распутица. Грязь наматывается на колеса повозок и машин, прилипает к сапогам. Катушка с кабелем, и без того увесистая, вроде бы вдвое потяжелела.
Между высотками на танкоопасном направлении вытаяли продолговатые деревянные ящики. Но мы-то знаем, что эти вроде бы безобидные ящики — противотанковые мины зимней установки…
А весна берет свое. Вот уже и трава зазеленела. Распустились первые цветы. И, кажется, нет весне никакого дела до войны, до наших повседневных невзгод и опасностей…
Вместе с Аникиным я отвечаю за телефонную линию от штаба полка до второго батальона. Батальон занимает выгодный рубеж, и немцы изо всех сил стараются выбить нас отсюда.
Не жалеют боеприпасов, долбят из орудий и тяжелых минометов. Все поле в больших и малых воронках.
Ох уж эти минометы! Нет ничего хуже для телефонного кабеля, чем мины. На кабель жалко смотреть: весь он в узлах, многочисленных сростках.
Связь нарушалась часто, и мы с Аникиным то и дело выходили искать повреждения.
Вроде бы если несколько раз пройти одной дорогой, она кажется короче. Но мне (да, наверное, и Аникину) путь от полка во второй батальон каждый раз казался все длиннее и длиннее.
В который раз наладив линию, возвращаемся на полковой узел связи. Опускаюсь рядом с Аникиным на сколоченную из необструганных досок скамейку. Лишь теперь чувствую, как гудят натруженные ноги.
Обстановка для сна не очень подходящая. Говорят по нескольким телефонам, входят и выходят связисты. Аникину все нипочем, он умеет мгновенно засыпать. За это ребята посмеиваются над ним. Аникин, говорят, «работает» без простоя. Минуты попусту не теряет.
Вот и сейчас он привалился спиной к стене — и готово, уже тихонько посапывает. Лицо его с чуть раздвоен-пым подбородком сосредоточенно, строго. Брови нахмурены, будто и во сне он выполняет какое-то трудное задание.
Я закрываю глаза, пытаюсь уснуть, но не могу. Этому серьезная причина. Больше полугода не было никаких известий от родных. Думал, что застряли в селе, под немцем, на свою беду, остались. Аникин утешал, говорил, что человек должен всегда надеяться на лучшее. Может, уехали они на восток… Он же надоумил меня написать в приуральский город Бугуруслан, в специальное учреждение, где эвакуированные на учете значатся.
И вот радость: приходит письмо из Воронежской области, из совхоза «Завет Ильича». Оказывается, в этот совхоз мои старики и братишка племенной скот доставили и там же на работу поступили.
Отец не писал, но я и сам догадывался, сколько они в пути горя натерпелись — по дорогам, забитым колоннами автомашин, обозами, беженцами, гуртами скота. Немецкие летчики хотя и видели, что мирное население отходит, но никого не щадили, все живое из пулеметов расстреливали. Мои родные просто чудом уцелели.
Сижу в блиндаже рядом с Аникиным, а мысли мои далеко-далеко отсюда, где-то по Воронежской области блуждают.
Вдруг слышу хрипловатый, как у всех заядлых курильщиков, голос начальника узла связи:
— Кончай ночевать, Аникин! Ну и спишь ты, словно сурок!
Аникин вскакивает, ошалело трясет головой, отгоняя остатки сна, и озабоченно говорит мне:
— Опять связи нет! Пошли, Ваня!