Иван Крылов – Superstar. Феномен русского баснописца — страница 2 из 94

<…> ученики и наставники, люди на первых местах в государстве и не выходящие из семейного круга»[5].

То, что плетневские тексты надолго стали библией крылововедения, имело вполне прозаическую причину. Без малого тридцать лет права на издание Крылова принадлежали Юлию Юнгмейстеру и Эдуарду Веймару – тем самым, которые в 1847 году выпустили первое полное собрание его сочинений и первое посмертное собрание басен со вступительными статьями Плетнева. За эти годы оба биографических очерка, многократно переизданные[6], едва ли не срослись с крыловскими текстами, сами став каноническими. Их влияние на несколько поколений читателей и исследователей можно сравнить с процессом импринтинга, то есть запечатления некоторых представлений, принимаемых как данность и в дальнейшем не подлежащих критическому осмыслению.

Официозность культа Крылова ясно ощущалась современниками. Естественной реакцией на него стало появление гротескно-пародийных «баснописцев» Козьмы Пруткова[7] и капитана Лебядкина.

Обновления взгляда можно было бы ожидать от полного собрания сочинений Крылова, над которым работал В. Ф. Кеневич – первый настоящий исследователь его жизни и текстов. В той же степени, в какой Плетнев был «человеком Уварова», Кеневича можно назвать «человеком Ростовцева». С 1852 года он преподавал в военно-учебных заведениях, подведомственных Я. И. Ростовцеву, и как педагог был проводником тех образовательных идей, которые, по мнению современников, сделали генерал-майора Ростовцева своего рода альтернативным министром народного просвещения, действовавшим одновременно с Уваровым. Ростовцев был не только другом и душеприказчиком Крылова, но и безусловным почитателем его текстов и личности. При нем изучение басен Крылова стало одним из столпов образования и воспитания кадет[8]. Без сомнения, именно он познакомил молодого историка литературы со своим подчиненным К. С. Савельевым, зятем и наследником Крылова, владельцем его архива.

Кеневич начал работу с рукописями баснописца, видимо, в 1850‑х годах, и уже в 1868‑м, когда праздновалось столетие, выпустил примечания ко всему корпусу басен – первый в истории русской литературы монографический комментарий, снабженный и текстологическими справками[9]. Он же в 1871 году напечатал «шутотрагедию» «Подщипа» («Трумф»), до того широко известную в списках[10].

Проживи Кеневич дольше, ему, скорее всего, удалось бы выпустить в свет то собрание сочинений Крылова, над которым он работал в 1870‑е годы[11]. Если судить по «Библиографическим и историческим примечаниям к басням…», оно должно было основываться на научных принципах и ставило бы в отношении биографии поэта и его текстов те вопросы, от которых Плетнев был очень далек. Однако смерть прервала эту работу[12], и даже «Примечания…» Кеневича после 1878 года не переиздавались, хотя все последующие исследователи опирались на них как на классический труд.

Таким образом, во второй половине XIX века плетневский нарратив господствовал, новых текстов после издания «Трумфа» долго не выявлялось, и стало казаться, что о Крылове не только все уже известно, но и все сказано.

Одновременно происходило активнейшее внедрение его басен в педагогическую практику. Министерство народного просвещения тысячами закупало эти книги для своих нужд, школьные хрестоматии доносили крыловские тексты буквально до каждого ребенка, посещающего хоть какое-то учебное заведение. Именно с тех пор берет начало представление о «дедушке Крылове» как о преимущественно детском писателе и некоем специальном детском моралисте, знакомство с текстами которого является необходимым элементом воспитательного процесса. Такая дидактическая инструментализация, разумеется, тоже не способствовала поддержанию серьезного научного интереса к Крылову.

Следующее собрание сочинений, подготовленное В. В. Каллашем, вышло в 1904–1905 годах. Раскритиковав плетневский трехтомник как далеко не полный, подготовленный непрофессионально и давно устаревший, ученый заявил, что его издание «впервые даст возможность русскому обществу познакомиться с настоящим Крыловым»[13]. В самом деле, оно претендовало и на полноту (четыре тома, охватывающие все выявленное к тому времени наследие, включая письма), и на первые подступы к установлению авторитетных источников текстов, и на пересмотр привычной репрезентации поэта. Каллаш интерпретировал «настоящего Крылова» в индивидуалистическом ключе, видя в его биографии драму могучего таланта, не имевшего возможности реализоваться в полной мере. В соответствии с духом нового, предреволюционного времени из нее исчезли реверансы в сторону императорской фамилии; Каллаш обошелся без идиллического любования народностью и даже демонстративно отказался от неизбежного мема «дедушка Крылов». В его очерке первая половина жизни баснописца – цепь лишений и разочарований, во второй он прячет за баснями «безысходный скептицизм и эгоизм», а его «громадная интеллектуальная сила» опускается, «не найдя себе поддержки и возбуждения в окружающей среде»[14].

Собрание сочинений под редакцией Каллаша с его проблематизированным взглядом на Крылова выдержало два переиздания – в 1914–1915 и в 1918 годах, однако переломить инерцию плетневского нарратива не удалось. Он благополучно пережил даже революционные потрясения: просто в советские времена в биографии и творчестве баснописца стали усиленно педалироваться демократическое происхождение, социальная сатира и антикрепостнические убеждения.

Секрет нерушимости такого дискурса, как ни странно, заключается в его неоднородности. Работая в 1845–1846 годах над вступительной статьей к собранию сочинений, Плетнев, чуткий к современным веяниям, внес в благостную «уваровскую» картину бытия великого русского баснописца неожиданно резкое осуждение его бездеятельности, доходящей до морального квиетизма:

В своем праздном благоразумии, в своей безжизненной мудрости он похоронил, может быть, нескольких Крыловых, для которых в России много еще праздных мест. Странное явление: с одной стороны, гений, по следам которого уже идти почти некуда, с другой – недвижный ум, шагу не переступающий за свой порог[15].

Впечатление, произведенное этим обличением на литературную молодежь конца 1840‑х годов, было столь велико, что, как мы полагаем, стало триггером для замысла романа «Обломов»[16]. Между тем, занимаясь в 1856 году, уже в совершенно новой общественной атмосфере, подготовкой второго издания своего трехтомника, Плетнев, сохранив все прежнее, столь же неожиданно добавил к очерку новый фрагмент – теперь героизирующий баснописца как «мирного воина общего добра и просвещения»[17].

Напластования смыслов, казалось бы, прямо противоречащих друг другу, придали канонической биографии Крылова незапланированную поливалентность. Выстроенный Плетневым нарратив оказался в целом приемлемым для всех и в любых ситуациях, независимо от того, какой на дворе порядок – монархический или советский. Он допускал любые трактовки – от умиления до возмущения. Локомотивом, увлекающим эту дребезжащую старинную конструкцию в будущее, оказалась идея крыловской народности – впервые сформулированная Булгариным, подхваченная Уваровым, возведенная на пьедестал Плетневым, дополнительно освященная авторитетом Гоголя и Белинского.

Необходимо отметить, однако, что предпринятая Каллашем попытка проблематизации принесла свои плоды. Его соображения явно отзываются в том, что и как писал в середине 1920‑х годов Л. С. Выготский. Хотя этого ученого, в свете создававшейся им эстетической теории, больше интересовала басня, ее природа, психологические и педагогические проекции, он тем не менее поставил ряд важных вопросов относительно парадокса, который представляет собой каноническая репутация Крылова:

Не кажется ли удивительным тот факт, что Крылов, как это засвидетельствовано не однажды, питал искреннее отвращение к самой природе басни, что его жизнь представляла собой все то, что можно выдумать противоположного житейской мудрости и добродетели среднего человека. Это был исключительный во всех отношениях человек – и в своих страстях, и в своей лени, и в своем скепсисе, и не странно ли, что он сделался всеобщим дедушкой, по выражению Айхенвальда, безраздельно завладел детской комнатой и так удивительно пришелся всем по вкусу и по плечу, как воплощенная практическая мудрость[18].

Сами же басни он интерпретировал как преодоление того отвращения, которое Крылов испытывал к басне прозаической, во вкусе Лессинга, с «тесным горизонтом», и реализацию его врожденной страсти к драматургии. Этот внутренний трагизм, «второй план, который присутствует в каждой его басне, углубляет, заостряет и придает истинное поэтическое действие его рассказу», Выготский изящно и проницательно назвал «тонким ядом»[19], имея в виду скептическую двусмысленность любого текста и высказывания Крылова, ощутимую, но крайне плохо поддающуюся описанию.

«Психология искусства» была издана только в 1965 году, через тридцать лет после смерти автора, и осталась неизвестной его современникам, В противном случае к ней мог бы апеллировать другой ученый, который в середине 1930‑х годов предпринял энергичную попытку шагнуть за пределы обветшавшего нарратива