Легко можно ощутить всю непосредственность и мальчишескую жизнь Володьки, Василева брата, по одному только смятению его перед такой вот неожиданной радостью и сложностью: заговорили в селе, что Василь «берет Ганну Чернушку» и, значит, теперь Володька и его дружок Хведька (Ганны брат) «породнятся». Но как тогда Маня, жена Василя? И ее тоже жалко. А если бы все вместе? Никого чтобы не потерять... «Человек,— улыбчиво пишет автор про малого Володьку,— совсем был с толку сбит».
Сколько из непосредственности этого персонажа можно вытянуть таких вот отличных золотых нитей психологических, и именно потому, что это — сама жизнь, разлитая по всему роману, уходящая за горизонт, где все время ощущается ее реальное продолжение. И того же Володьки возможное «продолжение».
Очень жизненный образ и Андрея Рудого — деревенского «книжника», который книгу эту, может быть и в глаза не видел, а впитал ее «с ветра». Потому что натура у него такая, он такой — очень повернутый ко всему, что идет к мужику «со стороны». Он — и тоска мужичья по нездешнему, и пародия на все, что, «не доходя, проходило мимо» мужика, а в руках, в голове, на языке мужика оставались какие-то обрывки слухов, сведений, нездешних знаний, интересов.
Сорока, та сама творит мир в слове, «рифмует» этот далекий мир с вещами близкими, понятными ей., Андрей Рудой все свое, понятное делает темным и непонятным, зато очень ученым, книжным, «по науке».
«— Человек — существо. Так сказать, он и мошка, и он — володарь, царь природы. Это еще учил поэт Некрасов, а также Толстой Лев Николаевич!»
«—...А то еще есть порядки... Это наиболее в теплых странах, как, например, Турция или Персия. За Кавказом есть такие страны. Дак там заведено, что мужчина может иметь по нескольку жен... Называется — гарем... У одного було, наука подсчитала, точно сто семьдесят три жонки!.. Богатей... По-ихнему называется — хан. По-ихнему — хан, по-нашему — пан. Одно и то же. В сочинении Александра Сергеевича Пушкина описан один такой случай».
Андрей Рудой с этой своей болтовней — где кстати, а где невпопад — тоже многомерен как личность, как социальная психология, как художественный образ. Как у Сороки — слова, слова, но вдруг раскрывается судьба человеческая, глубина, и сразу это, вроде бы механическое, говорение обретает «второе значение» — психологическое, а где-то и обобщающе социальное. Это — когда Миканор, теряющий терпение с односельчанами своими, которых никак не убеждает его агитация за колхоз, вдруг обвиняет Андрея Рудого, что тот говорит, действует «против». Как искренне удивился и обиделся Рудой: он ведь только хотел, чтобы «по науке» было, а не «тяп-ляп», а потом собирай, что не рассыпалось!.. И это — и удивление, и обида простого и неглупого крестьянина, который сохраняет чутье, здравый смысл земледельца. Но тот же Андрей Рудой вскорости уверенно потребует себе «должности» в колхозе: он ведь «грамотный», с наукой запанибрата!
И это тоже в характере Андрея Рудого. Но есть в этом и большее: тут начинается своеобразное пародирование явлений и персонажей, которые выступят или раскроются в романе попозже.
И чего только нет в нем, в крестьянине? И трудяга он, и поэт в своей любви к земле. Как Василь. И собственник, который, того и гляди, вырастет во второго Глушака — Корча. Как тот же самый Василь — только другая сторона его крестьянской натуры! И в бездельники он годится, крестьянин,— тот же Андрей Рудой, например, если получит портфель и будет носить в нем «науку», в виде всяческих бумажек, предписаний! Но Андрей Рудой — еще только веселая пародия на будущих, совсем не веселых, Башлыковых, а в чем-то, возможно,— и на Миканора тоже, который хотя и вон какой деятельный, но тоже смотри как стал ходить по земле, как разговаривать начал с односельчанами и даже с близкими единомышленниками. С Хоней, например, когда тот решил жениться на Хадоське, не вполне, с точки зрения Миканора, «сознательной».
«— Я тебя, Харитон,— заговорил Миканор уже иначе, без признаков какой-либо товарищеской снисходительности,— предупреждаю как товарищ и как партиец.
В его голосе Хоне послышалась скрытая, нешуточная угроза. Но Хоню уже ничто не могло остановить.
— Не могу я! — сказал он откровенно и решительно.— Люблю, говорю!..
— Я тебя предупредил, Харитон,— только и сказал Миканор.
...С горечью подумал Хоня, что Миканор какой-то черствый стал. «Совсем не то, что когда-то...»
И вот что-то от того самого Андрея Рудого появится потом в Миканоре, когда обнаружится явная недостаточность внутренней, нравственной культуры для роли, отчасти взятой им, а отчасти самой жизнью возложенной. И тогда на нем вдруг заиграет отблеск «науки» Андрея Рудого...
У Мележа, у писателя, который вот так широко и многослойно чувствует свой «материал», который из живой жизни сучит нити и ткет свое полотно, у такого художника есть большое преимущество «расширяться», куда поведет его сама жизнь, человеческие характеры. Но это преимущество, повторяем, таит заключает в себе и немалые трудности, опасности художественные. Мы уже говорили, что каждый персонаж, если он столь живой, равноценно реальный «свой», будет провоцировать автора на то, чтобы с ним (именно с ним и о нем) «беседу» продолжить, сделать самостоятельной линией в романе. И нужны усилия немалые, чтобы не поддаваться этому, чтобы все было в меру и определялось большой художественной целью, общей, расширяющейся, но и ограничивающей себя от книги к книге задачей.
В условиях принципиальной равноценности «главных» и «не главных» персонажей существует для романиста и другая опасность: он может чрезмерно задержаться на «главных», и тогда «роман-жизнь», «роман-народ» сузится к «роману-сюжету», что было бы большой потерей в данном случае. Как ни дороги, ни важны, ни интересны нам Василь и Ганна (и весь «треугольник» с Евхимом — соперником Василя), мне представляется, что «уход» Мележа во второй книге от них к Апейке не только вполне оправдан идейно-художественными соображениями, но и просто очень своевремен. Критики и читатели, которым это не понравилось и которые спешат говорить о «спаде» во второй книге, пожалуй, посетовали бы на затянутость и скуку, если бы автор не увел нас из Куреней на «чистку», на «сессию» — туда, где накапливается электричество, которое должно потом грозой разрядиться — где освежающей, урожайной, а где и разрушительной — над теми Куренями. (Но не только над ними.) И тут Мележем руководила сама жизнь, а не чистое своеволие романиста: жизнь и точное чутье художника, которое, будем надеяться, еще больше оправдается на последующих страницах романа — в третьей книге...
В одной из первых статей о «Людях на болоте» одной из немногих, где упрекался автор за «уход» от современности в прошлое [7],— между прочим, Мележу давался и такой совет: если уж писать о том, ушедшем времени, так в центре следовало поставить передового Миканора, а не тянущего «темпы» коллективизации назад Василя Дятла.
И Василь не тот, каким его видит и посчитал наперед все знающий автор статьи, и Миканор тоже совсем не то и не тот. Сложнее все. Как в жизни. И как в настоящей литературе.
Миканор — фигура сложная. И по социально-психологическому содержанию, эволюции этого образа, и по авторской оценке действий Миканора, меняющейся по мере того, как меняется этот человек, меняются характер, смысл, мотивы его поступков.
Кто он вначале, когда из Красной Армии возвращается в родные Курени? Не дюже грамотный, но с тем большим, как и Андрей Рудой, уважением относящийся к «науке политграмоты», принесший ее в Курени с искренним желанием добра и света своим землякам. Вон как по-солдатски решительно и с душой взялся он просвещать куреневцев насчет «опиума народа» — всяких разорительных и пьяных праздников и обычаев. Делает кое-что излишне прямолинейно, и это особенно заметно в его отношениях с матерью, но в целом это человек энергичный, умеющий начать и делать дело, людей организовать, что особенно проявилось при строительстве гребли. И все по-человечески просто и значительно здесь: и как сам Миканор истосковался по тяжкой крестьянской работе, и как он руководит, а отец, который тоже у него в добровольном подчинении, с гордостью за сына, но и с боязнью, беспокойством следит: а так ли сын поступает, то ли делает, и как люди к нему, и что получается?
И в основном получается, потому что с мыслью о людях и для людей старается Миканор, и авторитета у него больше, нежели прав, а все права его рождаются, возникают из инициативности да из готовности самую тяжесть брать на себя. Не легко с людьми, не привыкшими сообща делать общее дело. Но гребля и гораздо большее — показать людям, что они лучше, чем сами думали,— Миканору удается.
«И наши куреневцы не хуже других,— медленно текли мысли Миканора.— И с ними можно работать... Абы только поднять да повести... А там они пойдут... Люди как люди... Ничего, мы еще покажем с этими людьми!..»
Он весело стряхнул дремоту, поднялся первым:
— Дак, может, передохнули уже!»
Это один Миканор, вначале. И первоначальное отношение к нему автора.
А вот — Миканор в дальнейшем, с которым мы и расстаемся в «Дыхании грозы».
«— Не надо было сеять,— с мстительной резкостью заявил Миканор.
Плосковатое, поклеванное оспой лицо было нетерпеливым и недовольным: лезут тут со всякими выдумками, задерживают. Победно напомнил: — Сказано было: не сей!..
Миканор собрался уже идти к землемеру. Как бы давал понять: рассуждать тут не о чем! Василя резкость, нечуткость его разозлили».
«На побитом оспой Миканоровом лице была та же пренебрежительная самоуверенность. Будто гордился своей силой. Будто издевался над его бедой.
— Земля — народная,— заявил Миканор.
В голосе его послышалось мстительное торжество».
Так — с Василем, который для него уже «хуже Корча», потому что Василь «не смолчит», а Миканор уже привыкает к мысли, что удобнее и легче, когда помалкивают. И гляди ты, не признает его, Миканорова, командирства!