О матери поэта, Прасковье Ивановне, умершей в 1843 г., сведений почти не сохранилось. Она, по словам де Пуле, «составляла совершенный контраст со своим мужем; это было существо кроткое, любящее и безответное». Лишь однажды, как бледно мерцающий отсвет лампадки, мелькнул у Никитина образ матери:
Я помню ночь: перед моей кроваткой,
Сжав руки, с мукою в чертах,
Вся бледная, освещена лампадкой,
Молилась мать моя в слезах.
Не осталось ни портрета, ни воспоминаний, ни словечка живого. Лишь один-два факта о ее трудной доле. «Из омута, где сердце холодело», память поэта ничего не могла извлечь.
21 сентября (3 октября по н. ст.) 1824 г. священник Смирнов записал в метрической книге Богословной церкви города Воронежа, что родился у «мещанина Савелия Евтеева сына Никитина от жены Параскевы Ивановой сын Иван». При крещении восприемниками были купец Бухонов и коллежская регистраторша Кутянская.
У Никитина «в детстве не было детства». Судьба как будто испытывала прочность характера, заряжала душу сильными впечатлениями.
Детство веселое, детские грезы…
Только вас вспомнишь — улыбка и слезы… —
писал Иван Саввич уже в зрелые годы. В другом стихотворении:
С суровой долею я рано подружился:
Не знал веселых дней, веселых игр не знал,
Мечтами детскими ни с кем я не делился,
Ни от кого речей разумных не слыхал.
Разумеется, стихи — не автобиография, были и светлые дни. «Детство сияет, как радуга в небе…» — вспоминал поэт. Радуга — это мальчишеские забавы, игры с двоюродной сестрой Аннушкой Тюриной, зелень небольшого сада, открывшиеся пытливому взору неброские, но милые сердцу картины:
С каким восторгом я встречал
Час утра летнею порою,
Когда над сонною землею
Восток безоблачный пылал
И золотистыми волнами,
Под дуновеньем ветерка,
Над полосатыми полями
Паров вставали облака!
Дитя степей, дитя свободы,
В пустыне рос я сиротой,
И для меня язык природы
Одной был радостью святой…
С высокой кручи воронежского правобережья, где стоял дом Никитиных, мальчику открывались неоглядные дали, здесь рождались те чувства, которые позже выльются мощным и чистым потоком.
Из впечатлений детства самое отрадное — няня. Имени ее мы не знаем, знаем лишь, что в самые ранние годы, когда отцовские загулы и семейные перебранки пугали впечатлительного Ваню, его спасали нянины сказки и песни. Ее трогательный образ не раз возникает в стихотворениях Никитина:
Помню я: бывало, няня,
Долго сидя за чулком,
Молвит: «Баловень ты, Ваня,
Все дурачишься с котом.
Встань, подай мою шубейку:
Что-то холодно, дрожу…
Да присядь вот на скамейку,
Сказку длинную скажу».
В «Воспоминании о детстве», мелькает тот же образ:
Иль слушал няни устарелой
О блеске чудных царств и гор
Одушевленный разговор
Во мраке залы запустелой.
Кроме няни, первым учителем мальчика был также безвестный сторож воскобелильного заведения отца. Он, очевидно, был доморощенным поэтом: часто рассказывал Ване разные волшебные истории, разжигая его детскую фантазию. Другим наставником, уже официальным, выступал какой-то сапожник, фигура до того экзотическая, что о ней непременно упоминают все биографы Никитина.
Автор первого печатного известия о жизни поэта не преминул спросить у него об этом оригинальном педагоге. «Шести лет я начал учиться у сапожника», — ответил Никитин и, смеясь, припоминал, как этот учитель, размахивая руками, тачал сапоги дратвой и, окруженный варом, дегтем и только что смазанными сапогами, поправлял ошибки в чтении его, ребенка, который, будучи отуманен облаками тютюна, следовал за своим пальцем по книге и с подобострастием и страхом выглядывал иногда исподлобья на своего наставника. Но, как бы то ни было, подготовительный курс был пройден успешно.
30 сентября 1833 г. «кандидат» Иван Федоров экзаменовал Ваню, остался им весьма доволен и рекомендовал его сразу во второй класс духовного училища. Как гласит документ, «мещанин Савва Никитин взошел к Антонию, архиепископу Воронежскому и Задонскому и 1-й степени св. Анны кавалеру, с прошением о принятии» сына в оное учебное заведение. Последовала резолюция его высокопреосвященства: «Принять». Для будущего поэта началась долгая и горемычная учеба в бурсе…
В БУРСЕ
Двухэтажное каменное здание Воронежского уездного духовного училища находилось во дворе владений Митрофановского монастыря. Окна нижнего этажа были забраны толстыми железными, решетками. Холодом и угрюмостью веяло от этого дома.
А за воротами текла иная жизнь. Шла бойкая торговля семечками, грушами, маковками и прочими соблазнами. Горластые бабы предлагали за грош пирожки с гречневой кашей, капустой или печенкой. Обитатели соседнего корпуса — народ все бедный, голодный — радовались каждому дешевому куску. Особенно несладко им приходилось в дни поста, когда в бурсацкой столовке даже конопляного масла не видели. Один из них вспоминал: «…пища была чисто растительная: вонючая капуста, горох, картофель…» Ивану Никитину еще повезло: он был «приходящим» и не знал противного вкуса общего котла, но все остальные бурсацкие «прелести» изведал сполна.
В 1833 г. вместе с ним в училище поступил будущий московский митрополит Леонтий. Он оставил колоритные портреты учителей бурсаков. Один из них — латинист отец Игнатий, личность серая и лживая, запомнился иезуитскими манерами. Другой — отец Феофилакт, наставник греческого, языка, дело свое знал порядочно, но всегда был болезнен и раздражителен. Третий — инспектор Никанор Глаголев — отличался нравом добрым, но характером крайне несдержанным и вспыльчивым. О преподавателе церковного устава читаем: «Сам он плохо знал свой предмет, а любил рисоваться и казаться знатоком. Раз проверял ректор семинарии архимандрит Варлаам. Сам учитель не мог толком ответить. «Дурак ты, учитель, сам не знаешь», — заключил ректор».
Некий С. П. Кутепов частенько приходил в класс пьяненьким и куражился над учениками. Этот горе-наставник иногда давал волю своим рукам, а его излюбленным изречением было «К порогу!». Можно предположить, что именно сей муж послужил Никитину прототипом эпизодического, но запоминающегося образа учителя-изверга Алексея Степаныча с его издевательским «На колени!» («Дневник семинариста»). Вспоминая уроки экзекуции, митрополит Леонтий свидетельствовал: «Жестоко наказывали розгами неисправных, а стояние на коленях за партой или у порога было обычно. Обращение с учениками было вообще суровое и часто бестактное».
Лишь имя латиниста, одно время инспектора училища Е. Г. Светозарова упоминается в светлых тонах. Рассказы же о большинстве других связываются с чувством неистребимого страха. Поступивший в воронежскую бурсу в 1841 г В. О. Гурьев, позже тамбовский протоиерей, рисует такую сцену: «Случится… появится в коридоре кто-либо из наших учителей… и мы шарахаемся в разные стороны, чисто как овцы, завидевшие волка. Такой неотразимый ужас наводил на нас один вид всякого учителя…»
Розги оставили незаживающие раны в памяти. Число ударов за «сеанс» на одного мальчика доходило до 300! Учившийся в воронежской бурсе несколько позже Никитина А. Бунин рассказывал: «…самая грозная власть — классный палач-секутор, избиравшийся из худших по успехам, но великовозрастных и сильных учеников». Бунин мрачно живописует «день расправы» — cyбботу, когда весь класс приходил в особенно тревожное состояние духа. Вообще меры наказания употреблялись изобретательно, среди прочих стояние на коленях на… классных столах.
Условия быта будущих пастырей были суровые. Теснота страшная (в одном небольшом классе до 100 человек), грязь невыносимая, духота нестерпимая летом и лютый холод зимой. Митрополит Леонтий вспоминал: «В классе у нас в самые лютые морозы не топили, холод заставлял мальчиков бить сапог о сапог, чтобы согреть ноги. «Что вы, что вы, дети? Духом Божьим грейтесь», — певучим тоном говорит отец Игнатий, а сам сидит в кресле в теплом подряснике, в теплой рясе и в теплейших сапогах… Руки до того зябли у нас, что нельзя было писать, перо валилось из рук от холоду».
В «Дневнике семинариста» Никитин описывает подобную же картину, когда ученики, дабы согреться, «стучали во всю мочь своими окостенелыми ногами об деревянный, покоробившийся от старости пол» или затевали тут же, в классе, кулачные бои.
Мало что давало училище образованию бурсаков. Знавший эту сторону жизни поэта А. С. Суворин писал, что «ученье то было бестолково», а преподаватели заставляли учеников зубрить, «сплошь и рядом не понимая того, что болтал их детский ум». Катехизис, церковный устав, Св. Писание, латынь и прочие премудрости постигались «долбежкой». За этим присматривали специальные «авдиторы» из числа наиболее твердолобых. Они ставили в особых списках — «нотате» — предупредительные оценки «знает» или «не знает». За дисциплиной приглядывал особый «цензор», любивший наушничать на тех, кто противился его притеснениям. «Изучение уроков, — вспоминал А. Бунин, — по всем предметам, не исключая священной истории, требовалось совершенно буквальное, о каких-либо объяснениях урока учителем в классе и ответах учеников своими словами урока не могло быть и речи».
Пребывание Ивана Никитина в духовном училище отмечено редкими документами, сухо фиксирующими переход мальчика из класса в класс. К примеру, полугодичная ведомость за 1836/37 учебный год аттестует его так: «Поведения кроткого. Способностей — очень хороших. Прилежания — ревностного. Успехов — очень хороших».