Иван V: Цари… царевичи… царевны… — страница 5 из 84

Все это время я не расставался с аккуратной греческой Библией, откуда черпал утешение в своих невзгодах и печалях. Я было стал перелагать ее на молдавский язык — язык отчего края. Но перо норовило выйти из подчинения. Иной раз оно описывало нечто, отдаленно напоминавшее буквы кириллицы. И я оставил свои попытки.

Спустя месяц и восемь дней мы ошвартовались в порту Гавра. Какое счастье ощутить под ногами твердую землю! В почтовой карете, направлявшейся в Париж, нашлось место. В Париж, в Париж! Всадники, экипажи, странствователи — все стремились в Париж. Он втягивал в себя тысячи людей.

Мое нетерпение было вознаграждено. Наконец я в Париже. Великий город! Прекрасный и зловонный. Наемный экипаж с трудом пробирался по улицам, заваленным нечистотами. Но королевская дорога в Версаль была расчищена.

В приемной у могущественного министра королевского двора Кольбера было многолюдно. Пришлось прождать несколько часов. Я уж было отчаялся, как секретарь выкликнул мое имя.

Кабинет подавлял своими размерами и роскошной отделкой. Стены были увешаны шпалерами дивной работа, изображавшими сцены королевской охоты. Я был подавлен и не сразу подошел к столу.

— Глядите, глядите, — поощрил меня господин Кольбер, не отрываясь от бумаг.

Я продолжал озираться, как должно провинциалу, попавшему в королевские апартаменты с их роскошью. Наконец хозяин кабинета закончил чтение. И заговорил со мною довольно сухо.

— Вы обращаетесь к его христианнейшему величеству моему королю от имени низложенного князя. Уже одно это заставляет меня пренебречь вашими бумагами. Маркиз, мой друг, поступил опрометчиво, вступаясь за вассала турецкого султана, похитившего вдобавок его казну. Так что ступайте своей дорогой, сударь. То, что вы замыслили, фантастично, даже если бы ваш повелитель был в силе.

Я был смущен и поспешно откланялся. Бедный богатый Георге! Я предостерегал его. Воздушный замок, который он столь ревностно возводил, рухнул, а капитал легкомысленно расточил. Легко достался и без денег остался.

Я положил известить его письмом, а самому податься в Константинополь к моему другу и покровителю патриарху Досифею. Путь предстоял нелегкий, но я был бодр и самонадеян. Молодость всегда самонадеянна: впереди — целая жизнь. Правда, она полна опасностей и неожиданностей. Но я верил в свою звезду. Господь надо мной, его соизволением я благополучно достигну цели: где пешком, где верхом, где в крестьянской повозке, где в утлом челне, где в паруснике.

Прощай, Париж, роскошный и зловонный!

Глава первая Патриарх Досифей

И обратился я, и видел под солнцем, что не проворным достается успешный бег, не храбрым — победа, не мудрым — хлеб, и не у разумных — богатство, и не искусным — благорасположение, но время и случай для всех их. Ибо человек не знает своего времени…

Книга Екклесиаста или Проповедника

 Патриаршее подворье располагалось в квартале Фанар. Он был населен греками, потомками византийцев, кои прозывались фанариотами. Все они исповедовали православие, зародившееся в великой Византии и привезенное на Русь, равно как на остальные славянские племена и народы.

Минуло два столетия с тех пор, как Царьград-Константинополь стал столицей воинственной Османской империи и был переименован в Стамбул. Но для всего христианского мира он по-прежнему оставался Константинополем, изначальной его колыбелью, градом святых Константина и Елены, с величественными памятниками — немыми свидетелями былого блеска и могущества христианской Византии.

Константинополь по-прежнему почитался резиденцией вселенского патриарха. Чья духовная власть распространялась на величайшие святыни Святой Земли — Палестину и Иерусалим. Ими завладели турки, обратившие их в источник дохода. Патриархия должна была уплачивать султану и его чиновникам ежегодную подать.

Паломники притекали в Иерусалим нешироким ручьем — слишком велики были тяготы и опасности пути. Они были бедны — с них нечего было взять. Оставалась христианская Европа с ее государями, представленными своими послами в османской столице. Их доброхотные даяния и шли в уплату дани за Святую Землю.

Потому иерусалимский, он же по старой памяти и вселенский, патриарх утвердил свою резиденцию в Константинополе — городе огромном, богатом, шумном и многоязыком, где сходились дороги великого множества караванов, кораблей и путников. И капала, капала, капала лепта в копилки черноризцев, сновавших меж них с гортанными призывами на многих языках и наречиях: «Жертвуйте, благоверные, на святые места. Жертвуйте на содержание гроба Господня и других святынь в Палестине во имя Иисуса Христа!»

Жертвуйте и воздастся! Грош к грошику, монетка к монетке пойдет в уплату восьмидесятитысячного долга туркам за Святую Землю. Султан и его чиновники жадны и корыстолюбивы. Они безбожно доят свою райю. «Райя» в переводе значит «стадо». Турки именовали стадом все покоренные народы. Морея, как именовались в ту пору Греция, Болгария, Сербия, Валахия, Молдавия, Армения, Грузия, Египет и другие земли — все платили дань завоевателям.

Патриарший престол в Константинополе занимал тогда молодой, энергичный и распорядительный Досифей, в миру Нотара. Был он пышнобород, а потому и благообразен. Лишь глаза, лучившиеся молодым огнем, выдавали его возраст. Да голос — чистый, звучный, без старческой хрипотцы, слагавший речь твердую и ясную. И еще, пожалуй, порывистость движений, не стесняемая пышными патриаршими одеждами.

Он мог пуститься вдогон за молодым служкой, подбирая позы рясы, либо с увлечением играть в бабки, в кости, в лапту. Но, правда, только со своими подначальными. С притекавшими на подворье паломниками он был строг и велеречив, равно как и с послами иноземных государей и с чиновниками Порты — турецкого правительства.

Большую же часть времени он проводил в уединении, предаваясь размышлениям и чтению. Он был весьма начитан. Но не только богословскими сочинениями. В обширной библиотеке поселились греки, римляне, арабы, евреи: Платон, Аристотель, Плутарх, Светоний, Аристофан, Лукиан, Ибн-Сина, Аль-Газали, Спиноза… Занимали его и сочинения европейских вольнодумцев. Он не скрывал своего восхищения Эразмом Роттердамским, его «Похвалой глупости», а также веселым французским охальником Рабле. Не гнушался он и книгами вольномыслящих философов, отрицавшими божественность Вселенной, говоря:

— Для того чтобы опровергать врагов всемогущества Божьего, надобно знать, каково они мыслят.

Еще одним местом отдохновения был маленький садик с журчащим фонтаном, осыпавшим цветы алмазными брызгами. Патриарх считал, что человек обязан в трудах возделывать землю, которая его носит и кормит. И обычно препровождал свои досуги среди растений в покойном плетеном кресле, возле которого стоял круглый столик с шербетом и непременной чашечкой дымящегося кофе. Это были часы покоя и созерцания. Он наблюдал беспечную суету муравьев, шмелей, пчел, прерывистый полет и порханье бабочек, берущих свой взяток в чашечках цветов…

«Как прекрасен мир под голубым небом, какая гармония разлита во всем во благо и прославление Господа, творца всего сущего, — размышлял он. — И лишь одно его создание нарушает эту благостную гармонию. Оно погрязло в грехах, это создание. Имя ему — человек.

От него, от человека, — вся мерзость на земле. И никакою молитвою, никакими обращениями к Господу, созерцающему с горных высот эту мерзость человеков, ее не искоренить. Войны и братоубийственные побоища, разбой и рабство, обман и клятвопреступления с именем Бога на устах — вот что привнес человек своим появлением на земле. Разве звери и птицы, все иные бессловесные твари способны на такое? Нет, только лишь человек! Отчего же Господь не вмешается, не искоренит; наконец, не разразит? Отчего не наделил силой и властью своих земных слуг предотвращать зло? Оттого ли, что и они сами, эти служители, погрязли во зле и лжи, что среда них много самозванцев, возлюбивших легкую жизнь под пологом святости?»

Мысли эти не раз приходили к нему, бередя и тревожа совесть, — самое легкоранимое и уязвимое чувство. А что он мог? В этом развращенном мире людей? В меру своих слабых сил он старался сеять добро. Но всходы… Они были слабы и хилы. И порой у него опускались руки…

Невеселы были эти размышления среди благостных даров природы. Слабый ветерок трогал листы своими невидимыми перстами, бережно клоня головки цветов, бабочки в трепетном полете стремились найти пристанище, дабы отведать нектара, вода в маленьком бассейне едва колыхалась. Он глянул на небо: белый караван облаков затягивал серый испод. «К ночи соберется дождь», — подумал Досифей.

Его размышления прервал служка, осторожно приблизившийся к нему.

— Чего тебе? — недовольно спросил он. — Ты нарушил мой запрет.

— Там человек, кир[7] Досифей. Он настаивает…

— Кто таков?

— С виду странствующий монах, оборван и изможден. Утверждает: ваша святость будете рады ему. Досифей пожал плечами.

— Ладно, впусти его.

Калитка скрипнула. На пороге стоял незнакомец, чья густая и спутанная растительность скрывала лицо, а рубище едва прикрывало тело.

— Кто вы такой и какая нужда привела вас?

— Кир Нотара, немудрено, что ты не узнал меня…

Досифей всплеснул руками и привстал со своего сиденья.

— Николай! Неужто?! Но в каком виде! Что с тобой?! Где тебя носило?! Но нет; должно привести тебя в человеческий образ.

С этими словами он дернул за шнур, висевший позади кресла, и почти тотчас явился служка.

— Пусть войдет отец ключарь, но прежде скажи, чтобы приготовили баню.

Ключарь не помедлил явиться.

— Что повелите, святейший отче?

— Этого человека надобно отмыть, постричь и одеть, а его лохмотья сжечь. Ступай за ним, Николай, — обратился он к пришельцу. — Да воротись побыстрей. Я жажду услышать твою повесть.

Тот, кого звали Николаем, вернулся преображенный. Патриаршие банщики изрядно потрудились над ним, снимая слой за слоем. Он оказался светлокож, с чертами правильными и освеженными. На благообразном лице с коротко подстриженной бородкой и пушистыми усами нос казался несоразмерно коротким, но это не портило облика. Его умастили благовониями и облекли в рясу черного бархата.