Июньским воскресным днем — страница 2 из 20

Поединок

I

В первую минуту я ничего не почувствовал, не увидел и не услышал, как разорвался снаряд, а только упал на бегу, словно споткнулся, и, попытавшись вскочить, снова ткнулся лицом в землю. И никакой боли, только стало нестерпимо горячо животу. У меня до сих пор такое ощущение, что сперва меня ранило, а потом уж разорвался снаряд.

Я очнулся в повозке. Было по-осеннему пасмурно, накрапывал дождь, меня укрыли с головой плащ-палаткой; я слышал, как возле повозки суетились, тревожно переговариваясь вполголоса, люди, с едва сдерживаемой нетерпеливой яростью распоряжался, тоже вполголоса, старшина Лисицын:

— Быстро! Живо! Дементьев, осторожнее, когда через канаву будешь переезжать. Давай быстрее, тюлень неповоротливый!

Потом повозка, слегка скрипнув, качнулась. Это в моих ногах примостился ездовой Дементьев, чмокнул губами, испуганно, торопливо сказал:

— Но, милые, вперед! — И повозка мягко покатилась по давно не езженному, заросшему травой проселку, по которому еще полчаса назад я шел совершенно здоровый и не думал, что такое несчастье может случиться со мной.

Я успел подумать, что Дементьев, наверное, сидит на самом краешке, ему неудобно, хотел сказать, чтобы он подвинулся и уселся как следует, но опять потерял сознание.

Снова я очнулся уже в деревенской избе. Был вечер. Мои топчан стоял напротив русской печи, в которой потрескивали жарко горевшие дрова. Мне показалось, что меня сейчас затолкают в огонь ногами вперед и сожгут, и я с ужасом зажмурился и, кажется, заплакал от обиды, бессилия и жалости к себе…

Пролечился я почти полгода и потом попал в резерв фронта. Среди нас встречались такие офицеры, которым нравилось валяться на нарах в резерве. Мы их называли сачками. Не знаю, откуда пошло это слово, но оно как-то очень хлестко и метко характеризовало лодырей и бездельников. Мне уже через неделю надоело в резерве, хотелось работать, было неловко, что я, молодой и здоровый, даром ем хлеб, и поэтому, когда предложили поехать в пограничный полк на должность начальника заставы, я, не задумываясь, согласился: какая-никакая, а работа!

Когда все документы были оформлены и пришла пора прощаться с соседями по нарам, у меня вдруг защемило сердце: «А не свалял ли я дурака?» Натолкнул меня на эту печальную мысль один долговязый, нескладный парень из сачков. Прощаясь со мною, он желчно, со злорадством сказал:

— Ловко вы пристроились, капитан.

— Как это «пристроился»?

— А так. Какие сейчас у пограничников задачи на фронте? Проверяй в тылу документы у проезжих — всего и делов. Ловко.

Этот сачок валялся на нарах в резерве четвертый месяц и, кажется, проявлял необыкновенную изворотливость, как только возникал вопрос о назначении его в действующую армию.

Я тогда ничего не ответил ему, но сомнение закралось в душу и стало потихоньку отравлять меня своим ядом. Однако что знал я о пограничных войсках? Да ничего. Пограничников я иногда встречал на фронтовых дорогах или в поездах, идущих к фронту, и действительно все время за одним и тем же занятием: проверкой документов. Не свалял ли я в самом деле дурака, что согласился сменить беспокойную, трудную жизнь офицера переднего края на тихое, безмятежное и незаметное прозябание в тылу?

В управлении войск по охране тыла фронта со мной беседовал майор из отдела кадров. Он, кажется, был огорчен, когда узнал, что в пограничных войсках я до этого не служил и имею совершенно смутное представление об их задачах. Я был огорчен этим не меньше его и чувствовал себя очень виноватым перед ним. Хотелось сказать этому усталому, с бледным, нездоровым лицом человеку:

— Виноват. Простите меня, пожалуйста.

Он счел необходимым ввести меня в курс дела.

— Пограничные полки по охране тыла действующей армии, — скучным, усталым голосом начал он, глядя в окно, которое находилось за моей спиной, — возникли в ходе Отечественной войны из пограничных отрядов или на опыте боевых действий этих отрядов. Фашисты воюют не только танками и авиацией. Для достижения своих гнусных целей они прибегают к любым методам, и самый опасный и коварный из них есть разбойничий метод ведения войны силами шпионов и диверсантов, в задачу которых входит как-то (тут он начал загибать перед моим носом пальцы): нарушение работы транспорта и коммуникаций Красной Армии — раз; организация диверсий, взрывов и убийств, чтобы внести перебои в связь фронта с тылом, — два; создание на фронте нехватки боеприпасов, продовольствия и других видов жизненно важного для успешного ведения войны снаряжения — три. Шпионы и агенты имеют также целью разведывание намерений советского командования по переброске частей и подготовке наступлений — четыре… И так далее…

Слушая его, я подумал, что он свободно может сейчас заснуть, так и не высказавшись до конца.

— Дивизии и армии, воюющие на переднем крае, нуждаются в охране своих тылов, — с упорством проповедника, обращающего бестолкового, хотя и смиренного язычника в христианскую веру, продолжал он и, не удержавшись, вдруг очень сладко, даже слегка застонав при этом, зевнул. И я понял, что ему давно уже наскучило быть в роли проповедника и наставлять таким образом всех иноверцев, прибывающих в пограничные войска. — Для охраны этих тылов и созданы наши пограничные полки, — продолжал тем временем майор. — Пограничники, первыми принявшие на себя удары немецко-фашистских полчищ в самом начале Великой Отечественной войны, идут теперь за боевыми порядками стрелковых дивизий, охраняя их тылы от вражеской агентуры и от тех последствий, которые она может нанести. Задача пограничников велика, почетна и ответственна — задушить вражескую агентуру прежде, чем она сумеет выполнить свои гнусные задачи.

Сказав все это, он вздохнул, нисколько, конечно, не веря, что я теперь достаточно просвещен, но отпустил меня со словами:

— Поезжайте в полк, сейчас туда идет попутная машина. Остальное уясните на месте.

И я отправился «уяснять остальное».

II

Попутная полуторка стояла около штаба, под березами. В кузове, прислонившись спиною к кабине и удобно вытянув ноги, в щегольских сапожках сидел на запасном скате офицер, отрекомендовавшийся капитаном Бардиным, разведчиком полка, в который я и направлялся.

Бардин — веселый и общительный человек, высокий блондин лет тридцати пяти. Из-под сдвинутой на затылок фуражки кольцами выбиваются мягкие волосы, беспорядочно падают на лоб, из-под которого смотрят на меня глубоко посаженные зоркие серые глаза энергичного, много видевшего и знающего человека.

— Вы командуете ротой? — спросил я, чтобы завязать разговор.

— Нет, я ничем не командую, — засмеялся он, показав ровные белые зубы и продолжая рассматривать меня. — Просто разведчик. Присаживайтесь.

— Просто разведчиками бывают солдаты, а вы офицер, — заметил я, усаживаясь рядом с ним на чемодан.

— Поживете — увидите. — Мое невежество в вопросах пограничной службы, очевидно, забавляло его. — Наша разведка совсем другое дело, чем общевойсковая. Мы отличаемся от нее хотя бы тем, что у нас работают одни офицеры.

В пограничных войсках Бардин служил давно, до войны был начальником заставы.

— Вот у вас в подразделении, — говорил он, когда мы тронулись, — будет человек шесть сержантов и лучших солдат с удостоверениями старших нарядов. А старший наряда — это, знаете ли, ого! Им дано право задерживать всех подозрительных лиц, штатских и военных, вплоть до полковников. А вам, как начальнику заставы, будет разрешено задерживать и генералов. Это, конечно, не значит, что вы можете задержать и посадить в КПЗ {[1]} командира какой-нибудь дивизии. Но если мимо вас в форме генерала проедет шпион и вы, вместо того чтобы арестовать его, отдадите ему честь… — тут он многозначительно подмигнул мне, как бы говоря: тогда увидите, что получится.

— А вы много шпионов задержали? — Мне хотелось получить некоторые конкретные практические сведения.

— Ну, откуда много? Было, конечно… — Он поглядел на меня тем оценивающим, пытливым взглядом, каким обычно смотрят на малознакомого человека, не зная, стоит ли быть откровенным с ним. Очевидно решив, что доверять мне можно, он продолжал: — Вот, скажу вам, до войны у меня на участке три раза переходил границу такой, знаете ли, мастер своего дела, немец Гуго Фандрих, и я не мог его взять. Знал, когда и где идет, а он все равно обводил меня вокруг пальца. Вот был поединок!

— Все-таки взяли?

Он потряс головой:

— Ничего подобного. Это только кажется, что их легко ловить. Они тоже не дураки.

Был конец мая. Солнце уже палило по-летнему, дорожная пыль неистово клубилась сзади нашей старенькой фронтовой полуторки, катившейся, пофыркивая и резко подскакивая на ухабах, мимо ярко зеленеющих полей, полусожженных деревень, тенистых перелесков под белесо-лазурным ласковым небом.

— А ведь он, подлец, наверное, где-нибудь здесь, у нас, — продолжал Бардин. — Это такая фигура, что фашисты, конечно, не станут держать его на курорте. Хотел бы я еще разок встретиться с ним да померяться силами. Авось бы и одолел.

— Может быть, еще встретитесь.

— Конечно, все может быть.

— Он каков из себя?

— Так я его ни разу не видел. Известно, что он числится у немцев специалистом по России, превосходно знает нашу страну, язык наш, обычаи и шпионом работает давно, лет двадцать пять. Матерый шпионище, одним словом.

Разговаривая так, мы тогда и не предполагали, что нам обоим придется скоро встретиться с этим «специалистом по России».

III

Прошло еще больше суток, пока я добрался до своей заставы: оформлял документы в штабе полка, ждал попутную машину в батальон, знакомился там с командованием. С заставы для меня выслали повозку.

— Сам старшина за вами приехал, — сказали мне в штабе батальона. — Артист! Служит он у нас недавно, месяца три, а проявил себя на весь полк чуть ли не с первого дня. Был как-то смотр конского состава. Решали, чьи лошади лучше в полку. Что сделал этот старшина с лошадьми, можете отгадать?

Я пожал плечами.

— Протер их бензином перед смотром, и они у него блестели так, что ни один самый белоснежный платок не запачкался и комиссия единодушно признала их самыми лучшими. А потом пришлось отменять.

Мне показалось, что от этой цыганской истории попахивает чем-то очень мне знакомым. И действительно, я даже не могу описать удивления работников штаба, когда мы с зашедшим за мною, старшиной обнялись и трижды, по-русски, расцеловались. Это был не кто иной, как мой старик Лисицын.

— Ну, капитан, теперь у нас дело пойдет, — пообещал мой старик, когда мы, развалясь в повозке на свежей, только что подсушенной, душисто пахнущей траве, покатили на заставу, до которой было целых восемнадцать километров.

— Как ты попал сюда, старик?

— А после ранения. Меня миной чуть-чуть пришибло в ногу. Ничего, вылечили за какой-нибудь месяц, плясать можно. Моя жена пишет в госпиталь: ты бы, мол, учиться на курсы какие-нибудь подался. Сына, пишет, вон, ранило, так он на курсы младших лейтенантов после госпиталя поехал и теперь офицер, а ты как был всю войну старшиной, так и остался, никуда тебя не выдвинули. Мне, мол, за тебя перед соседями стыдно.

— Что же ты ей ответил?

Он снял пилотку, почесал свой седой ежик.

— Дура, говорю, баба. Еще нету таких курсов, куда бы мне, старому, поехать. А соседям скажи, что старшина в роте — это то же, что генерал в дивизии, только рангом пониже да властью пожиже. Правильно написал?

— Правильно, — смеюсь я. — Как это ты с лошадьми попался?

— Вот, черт, уже известно, — с восхищением говорит он. — Да я никогда бы им не попался, если бы не ездовой. Был у нас такой солдат — трепло, ужас. И на руку не чист, махорку воровал. Ну, отправили его от нас куда подальше, а он взял да и про лошадей рассказал. Это же давно было, как только я пришел сюда. Только принял хозяйство — смотр, а на лошадей смотреть страшно. Ну я, чтобы выйти из положения, и протер их бензинчиком. Э, да черт с ним, с этим делом! Я, командир, забыл сказать, у нас ведь и Иван Пономаренко на заставе, тоже вместе со мной прибыл. Вот-то он обрадуется!

Этот день был для меня воистину днем неожиданных встреч.

— А он-то как?! — воскликнул я.

— Да тоже в одном госпитале лежали. Теперь вот шпионов ловим.

— Много поймали?

— Вообще-то при мне задержали человек тридцать всяких там бездокументников, а один, кажется, попался, паразит, настоящий. Младшим лейтенантом прикидывался. Нам теперь надо ухо востро держать. Ну да мы, командир, и здесь с тобой не пропадем, верно?

В деревню, где стояла застава, мы приехали под вечер. Мой помощник лейтенант Зверев, скромный, исполнительный, толковый молодой человек, с белесыми, выгоревшими на солнце бровями и ресницами на курносом, скуластом и веснушчатом лице, выстроил возле крыльца свободных от наряда людей, и я еще с повозки увидел на правом фланге знакомую мне широкоплечую фигуру сияющего в улыбке моего бывшего ординарца Ивана Пономаренко.

IV

Застава, в которой было всего девятнадцать человек, несла службу на участке чуть не в двадцать километров. Мы отвечали за все, что тут могло случиться.

Тем не менее жизнь казалась добродушно мирной и тихой, и никак не верилось, что здесь, так далеко от фронта, что даже орудийных выстрелов не было слышно, могло случиться что-то из ряда вон выходящее. Вот уже вторая неделя была на исходе, как я принял заставу, а никаких серьезных происшествий не произошло, если не считать, что мы задерживали то одного, то двух человек, у которых были не в порядке документы. После беседы с ними мы всех отпускали. Однако я исправно назначал засады, секреты, дозоры, РПГ {[2]}, так что люди и днем и ночью уходили с заставы в самых различных направлениях.

Где-то там, впереди, далеко от нас, шли бои, над нами высоко в небе пролетали и наши и немецкие бомбардировщики, но дороге, как только наступали сумерки, начиналось усиленное передвижение машин, повозок, людей, а все это шло мимо нас, стороной, мы как будто не имели к этому никакого отношения и жили своей, чрезвычайно далекой от войны жизнью.

И вдруг два события, одно за другим происшедшие на нашем участке, заставили меня не только ощутить, насторожившись, ту боевую военную тревогу на сердце, которую я давно не ощущал, но и вновь задуматься над моим отношением к людям.

Примерно недели три спустя после того, как я принял заставу, к нам прикомандировали капитана Бардина. Он теперь должен был работать вместе с нами. Застава как бы поступила в его оперативное подчинение.

Однажды поздно вечером мы с Бардиным сидели на ступеньках школьного крыльца (в классах школы мы квартировали), и старик Лисицын рассказывал, как солдат нашей заставы Назиров, стройный, смуглый юноша узбек, с большими темными любопытными глазами, получил орден Красного Знамени.

Заключалась эта история вот в чем. Когда наши войска начали штурм ржевских укреплений немцев (Назиров тогда служил в стрелковой роте), налетели на них фашистские бомбардировщики. Люди залегли. Назирова ранило осколком в руку. Он крикнул командиру взвода:

— Товарищ командир, меня ранило!

Командир приказал:

— Назад!

Но Назиров, и без того плохо владевший русским языком, в волнении понял приказ командира совсем иначе и, вместо того чтобы бежать назад, на перевязочный пункт, вскочил и бросился вперед, а за ним, уже не обращая внимания на бомбежку, вскочили, закричав что есть силы «ура», другие.

Но вот, пробежав сотню метров, люди опять попадали на землю. Назиров, пользуясь случаем, доложил:

— Товарищ лейтенант Иванов, товарищ командир, меня ранило!

Ответ последовал все тот же:

— Черт бы вас драл, Назиров! Вы что, русского языка не понимаете? Я приказал — назад!

— Ур-ра-а! — вскочив, закричал усердный Назиров и одним из первых ворвался в город.

Командующий армией, посетивший госпиталь, в котором лежал этот старательный боец, наградил его орденом Красного Знамени.

Ничего, по сути говоря, смешного, забавного тут не было. Наоборот, все в этой истории выглядело очень трогательно, а мы с Бардиным смеялись от души. Смеялись тому, что Назиров такой славный парень, что он жив и здоров и служит вместе с нами. Мы смеялись и смотрели туда, где возле угла школы стоял на часах Назиров.

Было уже совсем темно, и часового мы едва различали. На землю пала роса, туман собрался в лощине, перед школой, над речушкой с затоптанными скотом глинистыми берегами; каждый звук в ночной тишине был ясно, отчетливо и как-то по-ночному отдельно слышен издалека. Вот прошли где-то, смеясь и разговаривая, женщины. В сарае беззлобно переругивались ездовые, задавая на ночь корм лошадям.

— У нас с командиром тоже немало таких историй было, — проговорил старшина. — Взять хотя бы Гафурова. Повар у нас был… — Но он тут же умолк.

Мы услышали гул приближающегося немецкого самолета. Он летел со стороны фронта, развернулся где-то за деревней над лесом, улетел обратно, потом минуты три спустя вновь появился над нами. Что это могло бы значить? Обычно самолеты пролетали здесь не задерживаясь.

— Часовой! — крикнул я Назирову, почувствовав беспокойство. — Слышите самолет?

— Слышим, — раздался из темноты бодрый голос солдата. — Кружится над головой. — И тихо, про себя, но мы это услышали, добавил: — Шар голубой.

— Без шуток! — рассердился я. — Смотреть и слушать внимательней!

— Есть слушать внимательней! — Мне показалось, что Назиров при этих словах даже встал по команде «Смирно».

С тех пор как началась моя служба на заставе, я спал не раздеваясь. Единственное, что я мог позволить себе на ночь, это снять ремень, сапоги и расстегнуть ворот гимнастерки. А иногда и сапог не снимал. Спать я мог лишь урывками, часа по два, по три. То надо было инструктировать людей перед выходом в наряд, то принимать рапорт от тех, кто вернулся из наряда. А наряды приходили и уходили в течение всех суток.

В эту ночь дежурный будил меня трижды. В двенадцать часов ночи была отправлена засада в район деревни Малая Гута, в три и в пять часов утра вернулись на заставу два парных дозора. Старшие нарядов доложили, что слышали гул немецкого самолета, долго кружившего над участком заставы и улетевшего в сторону фронта.

В девять утра я назначил два дозора с задачей перекрыть фронтовую дорогу на участке Суворино, Малая Гута, Большие Мельницы. В первой паре шли старший сержант Грибов и Иван Пономаренко, во второй — сержант Фомушкин и Назиров. С ними собирался пойти в наряд и я.

Дежурный выстроил дозорных возле крыльца, осмотрел на них обмундирование, проверил оружие, наличие комплекта патронов и гранат и только после этого доложил мне, что наряд готов.

Я вышел на крыльцо.

— Вы назначаетесь в наряд по охране тыла действующей Красной Армии, — сказал я эту значительную и никогда не теряющую своей торжественной силы фразу, которой обычно и непременно начинался инструктаж всех нарядов, уходящих с заставы. — Вид наряда — парный дозор. Больные есть?

— Нет, — бойко ответил за всех сержант Фомушкин, рябой скуластый парень с маленькими, очень подвижными, шельмоватыми глазами, с задорной, веселой и бесцеремонной фамильярностью рассматривавшими людей.

На Фомушкине все было надето так, чтобы обязательно подчеркивало удаль, ухарство этого развязного и беспечного человека. Пилотку он носил, сдвинув набекрень, и казалось чудом, как она держится на его голове. Ремень на гимнастерке, на которой сияли два ордена Славы, он затягивал до того туго, что не только палец, спичку под него нельзя было подсунуть. Эту удаль выражали и все его движения, не придуманные, не показные, а естественные, ленивые, небрежные, но настороженные, словно он каждое мгновение готов к резкому, цепкому прыжку, очень красивые.

— Старший наряда старший сержант Грибов, — продолжал я. — Ваша задача — перекрыть фронтовую дорогу на участке Суворино — Малая Гута. Ночью над участком заставы кружил немецкий самолет. Возможна выброска парашютистов. Задерживайте всех подозрительных лиц. Ясно?

— Ясно, — сказал Грибов, спокойный, немногословный, необыкновенно сильный молодой человек. Он выделялся среди всех наших солдат и сержантов строгостью смуглого лица, атлетическим телосложением и тем, как сидело на нем обмундирование, всегда будто только что постиранное, отглаженное и подогнанное по плечу с такой точностью, какую можно было увидеть лишь на образцовом сержанте. И вот, несмотря на то что все в этом человеке было так хорошо, он мне нравился меньше, чем Фомушкин, которому, если не лень, можно с подъема до отбоя делать всякие замечания. Вероятно, это происходило потому, что Фомушкин был открыт, совершенно понятен мне, чего никак нельзя было сказать об исполнительном, но замкнутом Грибове. Заглянуть к этому в душу было трудно. Я никак не мог понять — или он не торопится показывать себя, или показывать ему нечего?

— Старший наряда сержант Фомушкин. Ваша задача — перекрыть фронтовую дорогу на участке Малая Гута — Большие Мельницы. Я иду с вами. Вопросы есть?

— Нет, — опять за всех весело ответил Фомушкин.

V

От Знаменки до Больших Мельниц было восемь километров. Дорога шла лесом, день стоял жаркий, тонко и грустно пахло земляникой, грибами, прошлогодним прелым листом. Тихо шумели осины.

Мы не спеша шагали по мягкой, заросшей травою дорожной обочине, останавливаясь, слушали лесную тишину.

— Эти собаки такие, товарищ капитан, звери! — говорит Фомушкин, шагая рядом со мной. — Иные считают их вроде лошади — самым что ни на есть близким другом человека, но я по себе скажу, что никакой от них дружбы я еще ни разу не видел. Вот кошка. Это же маленькая тигра, а она и то ко мне дружественнее относится, чем собака. Меня, например, самая что ни на есть последняя шавка может в любую минуту за ногу укусить. Прямо даже не могу вам объяснить, с чего они на меня так взъедаются. Другие люди идут себе по улице, и собаки на них даже не смотрят, не то чтобы раз-другой брехнуть, а на меня так все и бросаются. Пять раз меня собаки эти кусали, имею от них четыре легких ранения и одно тяжелое, когда штаны на мне прямо в клочья были изодраны и я два месяца уколы от бешенства принимал. Я после этого как увижу собаку, так у меня вроде гриппа какого бывает, сразу температура поднимается.

Назиров засмеялся и даже шлепнул ладонью по ляжке, но было видно: он не верит, что Фомушкин, которого он обожал и которому робко подражал во всем, боится собак.

— Этот наш Индус тоже, вот увидите, что-нибудь отчудит со мной. Я уже часы из-за него проспорил.

Индус — служебная собака нашей заставы, огромная красивая овчарка темно-палевой масти.

— Были у меня часы, трофейные, в бою я их добыл, — рассказывал Фомушкин. — Ну, сидели мы как-то после обеда возле школы. Я и говорю Каплиеву, собаководу, что, мол, твой Индус самая что ни на есть дурашливая собака. Вообще, что дворняжка, что овчарка, все одно — собака и собака, никакой разницы. Только овчарка, может, жрет больше. А Каплиев говорит: «Раз ты не видишь разницы, то давай проведем такую операцию: ты пойди свои часы спрячь где-нибудь и приходи сюда обратно, а я потом с Индусом их найду. Только уж они тогда мои будут». Ладно, говорю, согласен. Ни черта вы не найдете! Видали мы таких ищеек!

Ходил я, товарищ капитан, минут двадцать, следы путал. Всю Знаменку исколесил. Вернулся на заставу. Давай, говорю, ищи. Взял Каплиев своего кобеля, заставил его обнюхать меня, и подались они вприскочку вдоль деревни. Проходит ровно десять минут, по часам засек, прибегают они, аж в мыле оба. Привязал Каплиев кобеля этого в сарае, сел на крыльцо и вытащил из кармана часики мои. «На, — говорит, — бери свою трофею, не оскорбляй в другой раз наше служебное собаководство». Но я, товарищ капитан, от часов отказался. Хоть и жалко мне их было, а все же отдал. У меня принцип: я свое слово держу. А часики мои плакали. Может, вы видели, у Каплиева на руке, такие, герметические, светящиеся? Вот это те самые часики. Очень точно ходят. А кобель на меня все время теперь скалится, все след мой нюхает. Не иначе как за шпиона считает. Теперь уж он меня, наверно, погрызет обязательно…

В деревне Большие Мельницы стоял армейский банно-прачечный отряд. Кто был на фронте, знает: такие подразделения солдаты-фронтовики называли «мыльный пузырь». Начальником отряда был тот самый толстый, краснощекий майор интендантской службы Толоконников, с которым я познакомился еще в «Матвеевском яйце». Знакомство наше произошло вот каким образом. В тот день, когда был убит начальник агитмашины майор Гутман и я видел, как безутешно плакал над ним немец Август, в толпе солдат оказался толстый, краснолицый, уже в годах, майор. Он смотрел на Августа зло, презрительно, с гримасой отвращения. Встретившись со мной глазами, он вдруг смутился, едва заметная виноватая улыбка пробежала по его лицу. Сняв фуражку, вытирая носовым платком наголо бритую голову, он сказал, обращаясь ко мне:

— В любых обстоятельствах смерть кажется нелепой и жестокой. Не находите?

Я ответил, что думаю точно так же, что мне жаль и начальника агитмашины, с которым был знаком, и немца.

— Немца жалеть нечего, — ответил он.

— Почему?

— Потому что он враг. Врагов не жалеют. Не за что.

Он представился: — Начальник армейского банно-прачечного отряда майор Толоконников. Приехал на рекогносцировку и чуть не угодил на тот свет.

— Не рано ли вы приехали сюда? — спросил я, пожимая ему руку.

— Рано не рано, а приказ есть приказ.

И вот мы снова встретились с ним. Я уже однажды приходил сюда и виделся с майором. Он оказался добродушным и очень милым человеком. Отряд его в основном состоял из одних прачек, молодых, здоровых, неутомимых на работу и на веселье девчат. Высоко подоткнув подолы, они с утра до вечера полоскали в речке белье, перекликаясь и зубоскаля по любому поводу. Шоферы, проезжая через деревню, непременно делали тут остановку, так что в Больших Мельницах всегда было полно народу. По вечерам посреди деревни устраивались танцы, и до самой поздней ночи слышались смех, песни и взвизгивания гармошки.

Деревенские избы тянулись вдоль речного берега окнами к воде. Возле широкого деревянного моста, который в то же время служил и плотиной, стояла старая мельница. В заводи прачки полоскали белье.

Мы встали на мосту, закурили. Фомушкин, прищурясь, жадно затягиваясь цигаркой, неотрывно смотрел на девушек, склонившихся над водой. Вот одна из них выпрямилась, поглядела на нас из-под ладони и что-то сказала подругам. Те вскинули головы, обменялись несколькими замечаниями, явно относящимися к нам, засмеялись и снова принялись шлепать бельем по воде.

Старые корявые ветлы низко навесили свои ветки над рекой, солнце искрилось на воде, отражавшей и берег, и ветлы, и мост, и склонившихся над рекой девушек.

— Смеются, — смущенно сказал Назиров.

— А пусть, — беспечно отозвался Фомушкин. — Это они так, для фасону. — Он поправил пилотку и, торопливо бросив окурок в воду, закричал:

— Рубаху мою не постираете?

— Даже можешь с плеч не скидывать! — озорно отозвалась одна из прачек. — Мы ее вместе с тобой и намылим и прополощем, и отожмем.

— Вот бы славно было! — обрадовался Фомушкин. — Только силенок-то у вас хватит ли?

— Не таких намыливали! — в тон ему отозвалась бойкая прачка. Подруги ее дружно прыснули смехом. Кто-то пропел:

Пойду выйду на крыльцо,

Посмотрю на небо.

Не идет ли мой сержантик,

Не несет ли хлеба.

— Вот стервы, им бы только зубоскалить над нашим братом, — с восхищением проговорил Фомушкин, взглянув на меня своими бесцеремонными и радостно загоревшимися глазами. — Эх, если бы меня назначили начальником в этот «мыльный пузырь» или, скажем, заместителем. Вот бы я развернулся! А то этот старичок пузатый! Куда ему…

Мы прошли вдоль деревни, проверили документы у трех шоферов, остановившихся в Больших Мельницах, как они объяснили, на заправку, и, возвращаясь обратно, встретили майора Толоконникова.

— Здравия желаю, товарищ майор! — с обычной своей фамильярностью обратился к Толоконникову Фомушкин. — Как здоровьичко?

— Здравствуйте, здравствуйте. — Толоконников приятно улыбнулся. — Здоровье мое ничего, хорошее, не жалуюсь. Вы бы вот почаще заходили. У нас немало всякого постороннего народа бывает.

— Пока у вас полный порядок, — важно ответил Фомушкин. — А вообще-то стоит наведаться. Как товарищ капитан пошлет, так и будем у вас.

Рядом с Толоконниковым стоит мрачный усатый солдат, которому майор перед нашим приходом давал какие-то указания. Странно, этот солдат показался мне знакомым. Особенно его взгляд, который он бросил на меня, — встревоженный, настороженный и злой. Где же и когда видел я именно такое выражение глаз?

— Самолет-то, слыхали, ночью летал? — спрашивал тем временем Толоконников. — Ох, боюсь я этих самолетов! Охраны у меня кот наплакал, а кругом лес. Я уж и заезжих из-за этого не очень гоняю, все-таки люди с оружием, помогут в случае чего отбиться. Чайку, капитан, с клюковкой не зайдете ли выпить? Я сейчас освобожусь.

Я поблагодарил за приглашение, сказал, чтобы он усилил охрану, так как неизвестно, с какой целью кружил самолет, и мы отправились в обратный путь.

Всю дорогу меня не покидала мысль о солдате, что стоял рядом с Толоконниковым. Где я мог видеть его?

Но как я ни напрягал свою память, ничего припомнить не сумел. В конце концов мне ведь могло и показаться, что я где-то встречался с ним.

VI

Старший сержант Грибов и Иван вернулись позже нас и привели с собой рослого деревенского парня, у которого при обыске нашли флягу со спиртом и карту-двухкилометровку того района, в котором мы несли службу. Документов у парня не имелось.

Все это не такие уж большие улики, чтобы обвинить пария в чем-то серьезном. Район был недавно освобожден, и у населения осталось много топографических карт — и немецких, и русских. Документов у парня могло не быть потому, что вообще пока у многих местных жителей не было никаких документов.

Задержали его в лесу, на опушке. Он сидел среди солдат маршевой команды, следовавшей на фронт и устроившей привал. Парень рассказывал маршевикам о том, как ему жилось «под немцем».

Когда его привели на заставу, Бардин был в батальоне, и я теперь испытывал довольно большую неловкость. Дело в том, что всех задержанных обычно допрашивал Бардин, я только присутствовал при этом, присматривался. Теперь мне надо было самому допросить парня. Держался он независимо, смотрел на меня исподлобья, недружелюбно.

— Раньше немцы задерживали, а теперь свои тоже, — с обидой сказал он.

— Задержали потому, что нет документов, — ответил я. — Выясним и отпустим.

— А какие же документы при немцах? Они нам только номера повыдавали всем на спину, как скотине какой. Я вот ему, — парень кивнул в сторону Грибова, стоявшего, нахмурясь, возле двери, — по-человечески все объяснил. Так он разве чего понимает? Сразу давай по карманам шарить, наизнанку выворачивать. За что же такое унижение? Ждали-ждали своих… — Он как-то по-детски судорожно, тяжело вздохнул. — Если сельсовет документы не выдает, так я тут при чем?

— А при том, что не ври, — строго сказал Грибов.

— А чего я тебе наврал, чего? — зло закричал парень, обернувшись к Грибову.

— Сам знаешь чего, — спокойно ответил тот.

На поляне, когда выяснилось, что у парня нет никаких документов, Грибов пошел на хитрость и сказал, что знает его, что он, кажется, сын суворинского председателя Ивана Карпыча. Парень обрадовался и подтвердил это.

В Суворино действительно председателем был Иван Карпыч, только сыну его шел всего-навсего шестой год.

— А я тебе говорил? Ты сам выдумал. Я, может, нарочно так сказал, чтобы ты отвязался от меня, — проговорил парень.

— Ладно, — сказал я Грибову. — Идите отдыхайте. А ты, — я указал парню на табуретку, — садись, рассказывай, как вы тут жили.

Грибов укоризненно посмотрел на меня и вышел.

— Так ведь как, товарищ капитан, — сказал парень, еще раз судорожно вздохнув и все еще продолжая настороженно глядеть на меня. — Плохо жили. Из деревни в деревню, бывало, пройти нельзя. Тетка моя пошла в Большие Мельницы к куме в гости, а ее убили патрули, будто она партизанка.

— Партизаны нагоняли на них страху?

— Еще как. Только и слышно: там эшелон пустили под откос, там мост взорвали, там коменданта ухлопали.

Расспрашивая парня, я мучительно думал о том, что мне с ним делать. Надо составлять протокол предварительного дознания, а с чего начать это дознание?

— Сперва роздали они все колхозное по дворам. Колхоза, говорят, больше не будет, это все, говорят, теперь ваше собственное, — рассказывал парень. — Ну, у нас, известное дело, кое-кто обрадовался, а немцы-то и говорят: только скотину резать или продавать вы без нашего разрешения не можете. Она хотя и ваша собственная, но уже принадлежит Великой Германии. А потом давай все отбирать у нас. Голыми и оставили.

Это все была правда. Я уже не однажды слышал и о номерах для жителей, и о расстрелах безвинных людей, и о том, как были разграблены колхозы. Парень все больше и больше вызывал у меня сочувствие. Видно, натерпелся он за время оккупации немало. Сажать такого в КПЗ было жаль. Однако что-то мешало мне и отпустить его. Был ли причиной тому укор, который прочел я в глазах опытного в пограничных делах Грибова, или обман, к которому прибегнул парень, но что-то удерживало меня от окончательного решения. Я колебался. На душе у меня было беспокойно. Вероятно, я все-таки держал себя с ним не так, как надо было держаться пограничнику. Однако как вести себя с человеком, за которым, собственно, не найдено еще никакой вины, который только лишь подозревается, и даже неизвестно в чем, я не знал и решил ждать Бардина.

— Вот что, друг, — сказал я, не смея взглянуть парню в глаза, считая, что поступаю с ним крайне несправедливо. — Тебе придется немного посидеть у нас.

VII

— Итак, продолжим наш разговор, — сказал Бардин, закуривая.

Было двенадцать часов ночи. Парень сидел на стуле посреди комнаты, Бардин ходил мимо него из угла в угол, дымя папиросой. Допрос длился пятый час.

— Почему вас отправили без документов?

— Так нам казалось естественнее.

— Почему вы вышли к солдатам, а не скрылись в лесу?

— Они меня заметили. Да мне и нечего было их бояться. Такие люди обычно беспечны.

— Точнее, какие люди?

— Обычные пехотинцы. Особенно когда встречают местного жителя.

— Вы откуда родом?

— Со Смоленщины.

— Точнее.

— Издешковский район, село Маркове.

— Ваши родители живы?

— Мать жива, отец расстрелян.

— Кем?

— Вами.

— Когда?

— В тридцатом году.

— За что?

— За то, что хотел жить по-человечески, вот за что.

— Точнее. Он был кулаком?

— Он сам работал больше всех.

— Так за что же он был расстрелян?

— Я сказал.

— Это не точно. Он боролся против Советской власти?

— Он боролся за свое право. А во время борьбы за свое право убирают все, что мешает.

— О, это уже точнее. Кого же он убрал?

— Двух активистов.

— Вам в это время было сколько лет?

— Семь.

— Вы оставались с матерью?

— Да.

— Состояли в колхозе?

— Да.

— Учились в советской школе?

— Да.

— Сколько классов окончили?

— Семь.

— Когда Смоленщина была оккупирована немцами, вы поступили к ним на службу?

— Да.

— Кем?

— Полицаем.

— И потом, при отступлении немецких войск, ушли вместе с ними?

— Мне ничего не оставалось.

— Шпионажу вы обучались, как сами сказали, в Гамбурге. Долго?

— Полгода.

— И в ночь на четырнадцатое июня были выброшены с самолета в районе Суворино, Большие Мельницы. Парашют вы закопали в овраге, в пятнадцати метрах от развилки тропы на северо-запад.

— Я этого не говорил. Закопать закопал, а где, не помню.

— А я уточняю. Парашют мы нашли. Кто с вами был еще?

— Я один. Я уже говорил.

— Какое у вас было задание?

— И про это тоже говорил: встретиться с Тарасовым.

— В Малой Гуте?

— Сперва должен был в Знаменке, но потом нам сообщили, что в Знаменке разместились пограничники, и встречу перенесли в Малую Гуту.

— Когда она должна состояться?

— Шестнадцатого.

— Пароль?

— Он должен спросить: «Нет ли закурить махорочки? Своя вся извелась».

— Точнее, где вы должны встретиться?

— На южной окраине деревни.

— Когда — утром, вечером?

— В полдень.

— Как Тарасов будет одет?

— В солдатское обмундирование, в левой руке он должен держать вещевой мешок.

— Вы знакомы с ним?

— Нет. Это первая встреча. Дальше я должен был работать по его заданию.

Бардин подошел к двери, распахнул ее, позвал:

— Дежурный!

— Есть дежурный! — послышалось за дверью, и на пороге встал сержант Фомушкин.

— Отведите задержанного в КПЗ.

— Пошли. — Фомушкин вынул из кобуры наган и кивнул на дверь с таким видом, словно звал арестованного прогуляться.

Бардин прошелся по комнате, постоял возле окна, за которым уже начинала разгораться ранняя летняя заря.

— Итак, — задумчиво сказал он, глядя в окно на пустынную, тихую и однотонно серую, без теней, в этот ранний бессолнечный час деревенскую улицу. — Сегодня шестнадцатое. Сегодня должна быть встреча с Тарасовым.

То, что произошло с парнем, к которому я проникся было таким доверием и чуть не отпустил его на все четыре стороны, для меня явилось истинным потрясением. И хотя никто не знал о том, что я был так трогательно добр к нему, уши мои тем не менее горели от стыда. Мне казалось, что Бардин догадывается о моем состоянии.

— Что будем делать дальше с ним? — спросил я хриплым от пережитого волнения голосом и облизал пересохшие губы.

— Направим в РО {[3]} батальона. Мне он больше не нужен. Надо нам с вами немедленно установить наблюдение за южной окраиной Малой Гуты и взять Тарасова. Этот — птица поважнее. Он нам кое-что откроет посерьезнее. Возможно, что мы напали на след резидента. Непременно у них где-то здесь должен быть резидент. — Он потер лоб ладонью, откинул волосы и засмеялся: — Ловко мы с вами раскололи этого типа!

— Я вышлю в Малую Гуту секрет, — сказал я, отведя в смущении глаза и в то же время радуясь тому, что Бардин ничего не знает, — не знает, какой я профан. Мне в ту минуту было не до смеха и казалось, что я заслуживаю только презрения и порицания.

VIII

Отправив задержанного в РО батальона и выслав секрет на южную окраину Малой Гуты, я решил, что все уже сделано и остается только ждать, когда мой помощник, ушедший с нарядом, приведет на заставу второго шпиона.

В тот же день я вместе с Грибовым и Иваном вышел на участок для патрулирования дороги между Малой Гутой и Большими Мельницами. Шли мы уже не так весело, как вчера с болтливым Фомушкиным. Грибов, поглядывая по сторонам, молчал. Ни слова не слышно было и от моего Ивана. Он, как Назиров Фомушкину, во всем старался, кажется, подражать Грибову.

«Испортит он мне Ивана, — неприязненно, с ревнивой обидой думал я. — Одеревенеет с ним мой Иван. Надо будет пореже посылать их в паре».

Неприязненное мое чувство к Грибову теперь усилилось, хотя я не мог не отдать ему должное как человеку опытному и зоркому, сумевшему распознать врага в том, кого я готов был счесть за друга. Мне было обидно, я чувствовал превосходство Грибова над собой. И потому, что мне страстно хотелось, чтобы превосходство было на моей стороне, я решил не вмешиваться сейчас в то, что будет делать Грибов, а понаблюдать за ним со стороны. Мне тогда стыдно было признаться в этом даже самому себе, но я хотел поучиться у него.

Грибов останавливал встречных, поджидал попутчиков, проверял у них документы, расспрашивал, откуда и куда они идут. Мое присутствие нисколько не смущало и не обременяло его. Он был нетороплив, сдержанно требователен и возвращая документы их владельцам, приложив руку к пилотке, говорил одну и ту же казенную фразу:

— Все в порядке. Можете следовать.

Так мы дошли до развилки дорог, что в трех километрах западнее Больших Мельниц. Здесь решено было остановить и проверить несколько машин, изредка проезжавших мимо нас. Грибов вынул из-за голенища два флажка — красный и желтый, встал на перекрестке.

Мы с Иваном уселись на обочине; когда Грибов останавливал машину и проверял документы у водителя, тоже выходили на дорогу и осматривали кузов.

На перекрестке мы пробыли около часа, осмотрели шесть машин, ничего не нашли, и я, по привычке стеснявшийся причинить людям хлопоты и неудобства, начал чувствовать себя неловко перед теми, кто проезжал мимо нас, и к машинам подходил уже не так смело, как вначале. Все эти проверки казались мне ненужными, лишними и обременительными. В самом деле, машины принадлежат воинским частям, едут в них фронтовики, для чего же этих людей тревожить, подозревать в чем-то нехорошем, предосудительном, преступном и, следовательно, обижать их этим? Я даже с некоторой завистью смотрел на Грибова и Ивана, которые так спокойно и независимо, с сознанием своей правоты, держались с людьми и которым, кажется, были чужды те чувства, что мучили сейчас меня.

— Давайте кончать, — сказал я Грибову. — Проверим еще одну машину — и на заставу.

Машина шла порожняком, в кузове сидело шесть человек, как объяснил нам шофер, случайных попутчиков, подобранных по дороге: два офицера — майор и лейтенант, сержант, старшина и два солдата.

Грибов влез в кузов, встал посредине, широко расставив ноги, и по очереди принимал и рассматривал документы.

Майор и лейтенант были из одной дивизии, веселые, нетерпеливые. Они получили отпуск и ехали к родным. Я с сочувствием глядел на них, прекрасно понимая, что значит получить отпуск и ехать домой. Каждая минутная задержка кажется вечностью.

Майор, улыбнувшись, сказал Грибову, принимая от него свои документы:

— Только поскорее, пожалуйста, товарищ сержант.

Грибов, уже разглядывавший документы лейтенанта, не ответил ему.

— И верно, старший сержант, давай побыстрее. — Лейтенант с вызывающей усмешкой глядел на него. — Все мы с переднего края, документы в порядке.

Но Грибов и лейтенанту ничего не ответил.

«Совсем неучтиво», — подумал я и, чувствуя, как неприязнь к Грибову начинает возрастать во мне и меня все больше возмущает его обстоятельная неторопливость, сказал:

— Пошевеливайтесь, товарищ Грибов.

Грибов с укором посмотрел на меня, послушно сказал:

— Есть пошевеливаться, товарищ капитан, — но, как я с неудовольствием заметил, спешить не стал.

Последним, у кого он взял документы, был пожилой солдат с орденом Красной Звезды на вылинявшей, не однажды стиранной гимнастерке.

Грибов долго, неторопливо, как показалось мне, нарочно подчеркивая этим, что хозяином положения, даже несмотря на мое замечание, остается он, вертел в руках, перелистывал красноармейскую книжку солдата.

«Да, я прав в своем отношении к нему, — думал я, чувствуя все возрастающее раздражение к поступкам этого обстоятельного человека. — Его бдительность, которою все мы восторгаемся и ставим в пример другим, есть не что иное, как своеобразная болезнь. Нельзя же всех подозревать в злонамерениях!»

— Вы куда едете? — кончив наконец рассматривать книжку, но не возвращая ее солдату, спросил Грибов.

— На станцию Гусино, товарищ старший сержант. — Солдат снизу вверх просительно глядел на него.

— В командировку? — Грибов смотрел то в книжку, то на солдата.

— Да.

— Дайте ваше командировочное предписание.

Солдат беспокойно завозился, стал торопливо, сбивчиво объяснять:

— У меня нету его. Мне товарищ интендант говорит: поезжай, Чувашов, скорее в Гусино. Валяй без предписания, сойдет. Я, говорит, не в Москву тебя посылаю. Валяй, говорит…

— Почему же он не выдал вам предписания? — Грибов бесстрастно, в упор смотрел на него.

— Печать-то в штабе полка, а дело наше срочное, — беспокоился солдат. — Не в Москву, говорит, посылаю. Никто тебя не задержит, рядом тут.

Грибов опять принялся рассматривать красноармейскую книжку.

— Эх! — махнул рукой лейтенант. — Решайте скорее, старший сержант. Делать вам, что ли, нечего? На передовую бы вас — там бы научились проворству…

— Сейчас решим, товарищ лейтенант, — невозмутимо ответил Грибов. — Сходите! — вдруг резко приказал солдату, пряча его книжку в карман своей гимнастерки.

— Как же это, товарищ старший сержант… — Солдат был огорчен, растерян, жалок. — Мне же в Гусино надо, у нас дело срочное, я задания не выполню… — Он нехотя поднялся, взял лежавший возле него вещевой мешок, поглядел на меня с мольбою в глазах: — Товарищ капитан…

— Выполняйте, что приказано вам старшим сержантом, — сказал я, спрыгнув с подножки.

То решение, которое принял Грибов, было единственно правильным формально. Я это понимал, и в то же время мне было жаль солдата, которого, я был уверен, в конце концов придется отпустить, и, стало быть, мне снова, еще раз, надо будет испытать стыд и неловкость за свой поступок, за причинение обиды ни в чем не повинному человеку.

— Какая-то дикая жестокость, — вдруг сказал лейтенант. — Едет человек в командировку, а тут всякие тыловики хватают его.

Я невольно вздрогнул от этих слов. Злость, раздражение, неудовольствие, которые едва сдерживались во мне, вдруг обернулись против лейтенанта.

— Прошу, товарищ лейтенант, не вмешиваться в действия старшего пограничного наряда! — резко сказал я, покраснев от злости.

Лейтенант тоже разозлился, что-то хотел ответить мне, но майор, похлопав его по плечу, произнес:

— Спокойнее, спокойнее. Не мешайте им заниматься своим делом.

Солдат, вздохнув, неуклюже перелез через борт, спрыгнул на землю, и машина поехала в сторону Малой Гуты, откуда до станции Гусино было еще километров тридцать.

На заставе Бардин допросил солдата. Ничего нового тот не сказал и только беспокоился, дадут ли ему справку, что он был задержан: ему надо было чем-то оправдаться перед интендантом.

У него отобрали орден, обмотки, ремень, спички, табак, сняли с пилотки звездочку и посадили в КПЗ.

Вечером из Малой Гуты вернулся Зверев, весь день пробывший там в секрете. Человек с вещевым мешком в левой руке на свидание не пришел.

IX

— Странно, очень странно, — проговорил Бардин. — Почему же он не пришел, когда должен был непременно прийти? Что ему могло помешать явиться на это свидание? Что его спугнуло? Где он сейчас? Положение осложнилось, капитан.

Мы с ним сидели на крыльце школы. Слушая Бардина, чувствуя, что он встревожен, я все же думал не столько о том, почему не явился на свидание человек с вещевым мешком в левой руке, сколько о старом солдате, сидящем у нас в КПЗ, и спросил о нем у Бардина.

— И с ним пока ничего не ясно, — ответил он.

— Что же тут неясного?

Бардин с удивлением поглядел на меня.

— А зачем он, собственно, ехал в тыл с переднего края, не имея на то никаких документов? Даже если в этом деле виноват не он, а тот, кто послал его, то и того человека следует призвать к порядку за нарушение строжайших приказов командования.

Мне показалось это не очень убедительным, и я сказал:

— Надо больше доверять людям.

Бардин засмеялся, покровительственно, дружески хлопнул меня по плечу.

— Да вам никто не мешает, доверяйте. Как же, без этого нельзя было бы и жить. Но доверять-то надо все-таки с разбором. — Он, сощурясь, поглядел на меня. — Знаете, что я вам скажу? Только не обижайтесь, хорошо? Так вот: вы человек хороший, но в вас еще такой ваты полно!.. Вы мягкий очень. Из вас ее надо безжалостно по-вытрясти. Тогда вы совсем хороший будете, пожестче.

Я, конечно, обиделся, что меня надо трясти, словно грушу, но ответить не успел.

Выскочил из дома радист, протянул мне шифровку:

— Радиограмма из батальона.

Я ушел к себе расшифровывать ее.

«Вышлите к восьми ноль-ноль семнадцатого штаб батальона Фомушкина и Назирова для прохождения двухнедельных снайперских сборов на переднем крае, снабдив продовольствием трое суток и аттестатом».

«Черт знает что! — разозлился я, переведя при помощи кода эту фразу. — «Вышлите к восьми ноль-ноль», а сейчас уже девять вечера, до батальона восемнадцать километров. Неужели они раньше не могли сообщить? И для чего вообще эти сборы? Людей на заставе и так не хватает, а теперь еще двух человек забирают».

«В ночь с пятнадцатого на шестнадцатое перехвачена работа передатчика неизвестным кодом, — читал я дальше. — Усильте наряды в районе высадки парашютиста Большие Мельницы, Малая Гута — вероятном нахождении радиопередатчика. Вышлите лесной массив повторную РПГ. Результатах работы наряда доложить семнадцатого восемнадцать часов».

Это разозлило меня еще больше.

«Усильте наряды, вышлите РПГ», — в сердцах передразнил я, — А сами двух человек на сборы забирают. Кем я, колхозными мальчишками, что ли, буду наряды усиливать? Чертова служба, штабники несчастные, только бы приказы составлять, а как их выполнять будут — не их дело!»

«Воинской части шестьдесят девять восемьдесят три дезертировали рядовые Чувашов и Сапочкин, Примите меры их задержанию».

Прочитав это, я позабыл и о своей обиде на Бардина, и о злости на батальонных штабистов. Так вот он кто, оказывается, этот скромный старый солдат Чувашов!

X

— Ну, Чувашов, садитесь и рассказывайте, — сказал Бардин, когда дежурный по заставе ввел солдата.

Чувашов сел, кротко, чуть щурясь и склонив голову набок, поглядел на Бардина. Тот сидел за столом, подперев кулаками голову, пристально и холодно смотрел на солдата.

— О чем рассказывать, товарищ капитан?

— О том, почему вы решили дезертировать.

Чувашов качнулся, будто эти спокойно, обыденно произнесенные слова хлестнули его по лицу, да так сильно, что он едва усидел на табурете.

— Откуда вам известно? — тихо спросил он, опустив глаза.

— Это правда? — Бардин продолжал сверлить его взглядом.

Чувашов молчал, глядя в пол.

— Я вас спрашиваю, Чувашов, это правда?

Солдат вдруг сполз с табуретки, встал на колени.

— Я не знаю, что со мной случилось, я точно помешался. У меня на глазах разорвало человека снарядом, и я не выдержал, словно стал не в своем уме. Отправьте меня обратно… пощадите… Я оправдаю… клянусь детьми, всем, что свято для меня…

— Встаньте, — брезгливо сказал Бардин.

Чувашов покорно поднялся, исподлобья глядя на Бардина. Губы его тряслись. В эту минуту он действительно имел вид человека с помутившимся рассудком.

— Где Сапочкин? — спросил Бардин.

— Не знаю, ничего не знаю… Пощадите меня, верните обратно…

— Это мы, конечно, сделаем, вернем, — сказал Бардин. — Но ведь вы орденоносец. Вот ваш орден. — Он взял лежавший на столе, рядом с красноармейской книжкой дезертира, орден. — В чем тут дело?

— Не знаю, ничего не знаю, — словно в бреду бормотал Чувашов. — У меня вроде туман какой в голове. Как разорвало при мне человека, у меня на уме одно только стало — спасаться. — Он закрыл лицо руками, застонал: — Что я наделал, что наделал!..

Я с омерзением глядел на него и думал: «Где же границы человеческой подлости?»

Бардин начал было писать протокол допроса, но вдруг решительно отложил ручку в сторону, скомкал бумагу, разорвал ее на мелкие клочки, швырнул под стол, в корзину, встал, прошелся из угла в угол. Потом пристально, даже с некоторым любопытством поглядев на дезертира, обернулся к двери:

— Дежурный, уведите задержанного.

— Что же будет теперь со мной, товарищ капитан? — спросил Чувашов плаксивым, потерянным голосом.

Бардин, не ответив, пропустил его мимо себя и захлопнул дверь.

После этого он долго ходил из угла в угол, заложив руки за спину. Я спросил о том, что удивило меня, показалось мне странным, нелепым:

— Почему вы не оформили протокола?

Бардин подошел к столу, взял орден Чувашова и, вертя его в руках, разглядывая, сказал:

— Потому что я не верю, что он дезертир.

— Но вот же радиограмма! — Теперь уже я с некоторой снисходительностью смотрел на него. — И Чувашов признался.

— Все это так: и радиограмма, и его признание, а я все-таки не верю.

— Чему же не верите? Тут же все ясно!

— Не будем спешить с выводами. Давайте порассуждаем. Есть такая пословица: семь раз отмерь, а один раз отрежь. Вот давайте померяем. Во всем этом деле, мне кажется, не хватает логики. Начнем с того, что Чувашов едет с фронта в командировку, не имея в руках командировочного предписания. Возможно ли это? Вполне возможно. Бывали такие случаи? Бывали. Красноармейская книжка у Чувашова в порядке, в командировку послал его начальник. Чувашов тут лично ни в чем не виноват. Он выполнял приказание. Но вот мы получаем радиограмму. Чувашова, оказывается, в командировку никто не посылал, он трус, дезертир, сбежал с поля боя. Бывали такие случаи? Бывали. Но тут и начинается непонятное. Чувашов не новичок на фронте, в его книжке написано, что он призван из запаса в августе 1941 года. Значит, элементы трусости у него должны были бы проявиться и раньше, однако он награжден орденом, а трусов, как известно, орденами не награждают. В чем же дело?

Бардин ходил по комнате. Я уже знал эту его привычку — думать вслух, похаживая из угла в угол. Сейчас он не столько отвечал на мой вопрос, сколько разговаривал сам с собою.

— Теперь отвлечемся немного в сторону, — продолжал он. — Сегодня в полдень в Малую Гуту должен был явиться на свидание человек с вещевым мешком в левой руке, Тарасов. Но не явился. Почему? Возможно, что он где-нибудь задержался и может явиться завтра, послезавтра. Все это, я говорю, возможно. Но почему он все-таки сегодня не пришел?

— Какая же здесь связь с дезертиром? — в недоумении пожал я плечами. — Тут уж совсем, кажется, нет никакой логики.

— Пока никакой. Но надо подумать, может быть, она и найдется.

Бардин подошел к столу, взял красноармейскую книжку Чувашова, стал ее листать, вертеть в руках и так и этак, потом со вздохом разочарования небрежно кинул на стол.

— Очень, знаете ли, странно. — Он, сощурясь, поглядел в потолок. — Человек, награжденный боевым орденом, струсил.

— А все-таки он дезертир! — воскликнул я с такой же упрямой радостью, с какой, вероятно, кричал Коперник, что земля все-таки крутится. Мне было лестно хоть в этом-то чувствовать свою правоту и даже некоторое свое превосходство перед Бардиным.

— Да, пока мы его будем считать дезертиром. Против фактов, как говорят, не попрешь. Факт — вещь упрямая. — Он нагнулся над столом, стал вновь рассматривать чувашовский орден, и в эту минуту что-то произошло с ним. Лицо его оживилось. Он поспешно вытащил из кармана лупу, прищурясь, нацелился ею на орден, уже с удовольствием приговаривая: — Так-так-так. — Потом позвал меня. — Идите-ка сюда. — Протянул орден, лупу: — Поглядите.

Я поглядел. Орден как орден. Ничего в нем особенного не было.

— Вглядитесь-ка, — настаивал Бардин. — Орден-то не настоящий. На обычных орденах красноармеец обут в сапоги, а здесь в ботинки с обмотками. Перестарались. Дежурный! — крикнул он, повернувшись к двери. Голос у него был теперь веселый, властный. — Приведите задержанного. — И, глядя на меня, засмеялся, потирая в нетерпении руки. — Вот хитрая бестия, а?

Когда дежурный ввел Чувашова, Бардин сказал:

— Садитесь, Чувашов, и рассказывайте все по порядку.

Чувашов продолжал стоять.

— Я вам все рассказал, товарищ капитан.

— Я не про то совсем, — отмахнулся Бардин. — Я о другом теперь. Ведь вы не дезертир.

Я внимательно следил за выражением лица Чувашова. Но при этих насмешливых, сказанных как бы между прочим, словах Бардина на нем не дрогнул ни один мускул.

— Что же вы молчите? — продолжал Бардин. — Не хотите говорить? Ну, чтобы нам с вами не терять зря времени, давайте мы вот как сделаем. Вот ваш вещевой мешок. — Бардин сходил в угол, принес оттуда вещевой мешок Чувашова. — Возьмите его в левую руку. Берите, берите, не бойтесь. Вот так. Теперь представьте, что вы находитесь не в этой комнате, а в деревне Малая Гута, на южной ее окраине. Правда, вы должны были быть здесь, в Знаменке, но тут поселились пограничники, и встреча была перенесена в Малую Гуту. Теперь вы подходите ко мне и говорите: «Нет ли закурить махорочки? Своя вся извелась». Ну, давайте говорите, Тарасов! Ну!

— А дальше что? — спокойно спросил тот.

— Неужели вам не ясно, что дальше?

Чувашов-Тарасов отбросил вещевой мешок в сторону, сел на табуретку, угрюмо сказал:

— Дайте закурить.

Бардин протянул ему папиросу, зажег спичку.

— Кто резидент?

— А вам не все равно? — Чувашов-Тарасов, жадно затягиваясь, насмешливо глядел на него.

— Нет, не все равно.

— Гуго Фандрих.

Я увидел, что Бардин даже просиял при этих словах.

— Давайте его координаты.

— Они вам уже не помогут.

— Вы так думаете?

— Не думаю, а знаю. Гуго Фандрих перешел фронт. Это тот самый Сапочкин, который якобы дезертировал вместе со мной.

— А-а, черт! — вырвалось у Бардина. — Опять он ушел от меня.

Чувашов-Тарасов ответил утвердительно:

— Не знаю, опять ли, но ушел.

— Для чего вы должны были встретиться с парашютистом? — Бардин спрашивал уже зло, отрывисто. Я был не меньше его раздосадован тем, что ему, да и мне вместе с ним, не удалось захватить неуловимого Гуго Фандриха.

— Чтобы на всякий случай продублировать сведения, которые нес Фандрих. — Чувашов-Тарасов поднялся, подошел к столу, не спеша загасил в пепельнице папиросу.

— А потом?

— Потом работать самостоятельно.

— Чья радиостанция работала вчера ночью?

— Этого я не знаю. Все, капитан. Пишите протокол. Мне эти разговоры уже надоели.

— Мне тоже. Вы правы. — Бардин сел за стол.

Пораженный и обескураженный тем, что открылось мне здесь сейчас, я еще долго стоял возле двери, не смея шелохнуться.

XI

Прошло две недели, которые, в сущности, не внесли в нашу жизнь никаких изменений, и поэтому я с легкостью на душе пропускаю их.

Мы несли свою службу, исправно высылали наряды, но результатов пока не было. А полковая радиостанция еще трижды за это время засекала работу неизвестного передатчика, который, по всем предположениям, находился где-то на участке, охраняемом нашей заставой.

На поиски этой рации мы два раза высылали в лес РПГ, даже прочесали лесной массив между Суворине, Малая Гута, Большие Мельницы всем батальоном, однако обнаружить ее и на этот раз нам не удалось.

Движение по магистрали все усиливалось, особенно ночью. К фронту шли пехотные, танковые и артиллерийские соединения. Фашистские самолеты стали наведываться в наш район, бомбить магистраль и однажды обрушились на Большие Мельницы, когда там остановилась колонна машин с боеприпасами.

Во время бомбежки ранило в руку небольшим осколком майора Толоконникова. В госпиталь майор не поехал, вызвав этим поступком всеобщий восторг среди прачек, хотя на лице у него с тех пор появилось какое-то испуганное выражение. Он то и дело с опаской косился на небо.

Бардин считал, что налеты фашистской авиации прямым образом связаны с работой радиостанции, по всей вероятности сообщавшей немцам о движении и скоплении войск на магистрали.

Вернулись со стажировки на переднем крае Фомушкин и Назиров. Между прочим, они сообщили, что на стажировку попали в тот самый полк, из которого дезертировали Чувашов и Сапочкин. Когда они рассказали в полку, какие это дезертиры, над ними стали смеяться и им никто не поверил, потому что Сапочкин, полковой сапожник, вопреки показаниям Чувашова, служившего в полку писарем, не переходил переднего края и был найден в лесу убитым. Кто-то с близкого расстояния выстрелил ему в затылок и завалил его еловыми лапами, явно для того, чтобы не скоро нашли.

Бардин, выслушав рассказ Фомушкина, помрачнел еще больше. История с Чувашовым и Сапочкиным оказалась очень запутанной. Кто же убил Сапочкина? Действительно ли Сапочкин был тем самым Фандрихом, которого Бардину не удавалось задержать вот уже много лет?

Однако все это скоро пришлось забыть. Новые события отвлекли наше внимание: началось наступление наших войск.

Мы снялись и двинулись за фронтом, и, когда вечером проезжали через Большие Мельницы, «мыльный пузырь» тоже грузился на машины. Майор Толоконников, с рукою на перевязи, стоял посреди деревни, распоряжаясь погрузкой.

— Вперед, капитан? — закричал он мне.

— Вперед!

— Счастливо!

— И вам того же!

— До встречи в Берлине!

Бардин в это время спал на повозке, укрывшись плащ-палаткой.

— С кем это вы так трогательно прощались? — спросил он, разбуженный нашим криком.

— С начальником банно-прачечного отряда.

— Говорят, забавный старик?

— Очень. После того как его ранило, ему и днем и ночью мерещатся немецкие самолеты. Даже когда муха жужжит, он вздрагивает.

Бардин пробурчал что-то непонятное и снова закутался в плащ-палатку.

В то лето линия фашистской обороны была прорвана нашими войсками во многих местах на всем протяжении от Баренцева до Черного моря. Войска Третьего Белорусского фронта, окружив в районе Минска тридцать немецких дивизий, оставив немногочисленные заслоны, стремительно шли вперед и скоро вступили в Литву.

Немцы, окруженные под Минском, попытались вырваться из нашего кольца, но потерпели неудачу и, окончательно потеряв централизованное управление, рассыпались на мелкие отряды, спрятались в леса, занялись грабежами и мародерством, нападая на деревни и тыловые воинские подразделения.

Покинув Знаменку, мы чуть не два месяца кочевали по Белоруссии, нигде не задерживаясь больше четырех-пяти дней. Иногда нам приходилось делать двадцати — и тридцатикилометровые переходы, чтобы настигнуть и разгромить какую-нибудь немецко-фашистскую банду.

Но наконец с ними было покончено, и мы вступили в Литву.

XII

Здесь все было совсем не так, как в Белоруссии. Посреди больших сел и городков возвышались островерхие, из красного кирпича, на вид очень мрачные и тяжелые костелы. По воскресеньям из их открытых окон слышались печальные звуки органных труб. В Литве многое нас удивляло: деревянные ботинки — клемпы — на ногах крестьян, распятия Христа на перекрестках дорог и почти полное отсутствие деревень. Одни хутора. Чем больше у хозяина был надел земли, тем дальше отстоял его дом от соседа. Особенно большие имения — помещичьи — пустовали. Хозяева их ушли с немцами.

— Это же прямо ископаемая жизнь! — удивлялся Фомушкин. — Вот уж бирюки. Каждый в своей берлоге. Тут же со скуки сдохнешь свободно, если соседа только через стереотрубу можно рассматривать. Даже бабам, бедным, поругаться дружка с дружкой нельзя. Не будут же они все время только со своими мужиками ругаться.

Немцам в Литве нигде не удавалось зацепиться, и они ходом откатились в Пруссию, за свои старые укрепления. Советские войска остановились на границе, чтобы сделать передышку, перегруппироваться и подтянуть тылы.

Нашей заставе было приказано расквартироваться в местечке В. и организовать охрану тыла действующей армии, как гласило предписание, «в районе прилегающей местности».

Уже наступила осень. Занимаясь изучением «прилегающей местности», мы и не заметили, как солнечные, погожие дни все чаще стали сменяться ненастьем, низкие унылые тучи потянулись над нами со стороны Балтики, солнца не стало видно по нескольку дней кряду, и все это время шел дождь, надоедливый, жесткий, колючий. Дороги разбухли, солдаты приходили из наряда насквозь промокшие. Даже плащ-палатки не спасали.

Однажды Фомушкин и Пономаренко, вернувшись на заставу, доложили, что в местечке М., расположенном на берегу озера, расквартировался «мыльный пузырь» майора Толоконникова. Майор передавал мне привет и звал в гости.

Местечко М. было у нас на особом счету. Немцы, отступая, угнали с собой население, дома почти все пустовали, а через местечко лежала шоссейная дорога, которая была теперь одной из основных магистралей, снабжавших фронт. Дорога шла с юга вдоль озера, посреди М. круто сворачивала на запад и, миновав довольно высокую насыпь дамбы, уходила к границе, откуда к нам доносило ветром артиллерийскую стрельбу и пулеметные очереди.

В местечке стояла небольшая комендатура, питательный пункт и несколько регулировщиков. Они, разумеется, не могли обеспечить надежной охраны М., и вражеские агенты, если бы им вздумалось обосноваться тут, сделали бы это безнаказанно.

Когда я узнал, что в М. прибыл «мыльный пузырь» Толоконникова, то обрадовался: местечко заселялось своими людьми.

В гости к Толоконникову я тогда так и не попал: были другие неотложные дела.

— А вы бы все-таки съездили к нему, — как-то сказал мне Бардин.

— Поедем вместе, — предложил я.

— Ну зачем, — возразил он. — Я с ним не знаком, с какой стати. А вам не мешает посмотреть там, что и как. Вы ведь давно не были в М.

Что верно, то верно. Я велел Лисицыну запрячь лошадей, взял с собой Ивана, и мы тронулись в путь.

— Как приеду до дому, так зараз женюсь, — решительно сказал Иван, погоняя лошадей.

— У тебя, брат, какие-то демобилизационные настроения, — засмеялся я.

Мы давно уже не были с ним наедине, не беседовали с глазу на глаз.

— А хиба ж у вас их нема? — флегматично отозвался он. — Жизия, вона дуже добрая, а без доброй жипки яка жизня? Старший лейтенант Макаров, ще колы мы стояли в «Матвеевском яйце», вже жениться собрался.

— На ком же?

— Та на дочке Халдея, хиба ж не знаете? — удивился Иван. — Боны вже и письми писалы и портреты поменялы…

— Нет, я ничего об этом не знал. Ай да Макаров! Молодец! Где-то он теперь? Где Халдей, Лемешко? — И я погрузился в воспоминания.

— А добре мы жили в том «яйце», — мечтательно, со вздохом, произнес Иван.

— Добре, добре, — проговорил я и многое вспомнил: как мы выдвинулись вперед и генерал наградил нас, и как отбивали атаки немцев, и как погибли Шубный и Мамырканов, и как бесследно исчез солдат Лопатин.

Было это вот как.

Наша рота в основном состояла из тех, кто пришел в батальон вместе со мною в начале войны. Позднее, когда мы понесли большие потери сперва в районе Селижарово, а потом под Ржевом, нас перебросили с переднего края на озеро Селигер к городу Осташкову на переформировку и пополнение. Тогда и прибыли к нам Шубный, Иван Пономаренко, сержанты Фесенко, Рытов и многие другие, очень все хорошие люди.

Формировались мы целых три месяца, почти заново переучивались, а в роте за это время все не только перезнакомились, но и подружились, привыкли друг к другу и, разумеется, полюбили наш батальон, его небольшие, но славные традиции. Одним словом, новички стали такими же страстными патриотами-уровцами, что и наши ветераны.

После переформировки мы опять были переброшены на передний край, где сменили стрелковый полк. У нас опять начались потери больными, ранеными и убитыми, и нас два раза пополняли, правда, уже не так щедро, как под Осташковом, всего человек по восемь-девять на роту.

Третий раз пополнение прибыло к нам совсем недавно, прямо на марше. Двух человек я тут же направил ездовыми в артиллерийскую батарею, двух — в минометный взвод, одного — к Лемешко, одного — к Сомову.

К Сомову попал солдат Лопатин. Что это был за человек, мне так и не удалось узнать хорошенько. Из документа, прибывшего с ним, узнал я немногое: где и когда родился, сколько лет, кем работал. Мне бы, конечно, следовало побеседовать со всеми новичками, но я тогда не сделал этого. Как в таких случаях водится, все находились какие-то неотложные дела, и до новичков у меня, как говорят, руки не дошли. Сомов, когда мы уже приняли оборону в «Матвеевском яйце» отозвался о Лопатине односложно, хотя и довольно определенно:

— Трусоват.

Я хотел было узнать поподробнее, почему он пришел к такому заключению, но явился Никита Петрович Халдей, принес с собою немецкую листовку и стал с огорчением ругаться, что у него сил не хватает избавиться от них. Когда снег растаял, их много оказалось в наших оврагах, свеженьких и уже пожелтевших и истлевших, словно на помойке. На них мало кто обращал внимание, но все же это была нечисть, и мы их собирали, жгли, но ветер черт знает откуда опять заносил их к нам. В тех листовках писалась страшная чепуха, вроде того, как ранить самого себя или приобрести грыжу, чахотку и фурункулез, чтобы покинуть передний край, и мы не обращали на них особого внимания. А были и просто пропуска, с которыми немцы предлагали нашим бойцам переходить на их сторону, словно в кино по контрамаркам. На пропусках были нарисованы винтовки, воткнутые штыком в землю.

Однажды я встретил в овраге новичка Лопатина, что-то внимательно рассматривающего. Он даже не услышал моих шагов и оглянулся, лишь когда я подошел к нему вплотную. В руках у него была немецкая листовка. Вздрогнув, скомкав листовку в кулаке, он уставился на меня с таким выражением в глазах, точно я мог ударить его.

— Что это вы читаете? — спросил я.

— Да вот, — он показал мне листовку. — Нашел сейчас. Пишут, пишут, а чего пишут, сами не знают. Что теперь с ней делать?

— Порвите, да и дело с концом. — Мне вдруг стало неловко оттого, что он мог подумать, будто я заподозрил его в чем-то дурном, что он, хороший, честный человек испытывает от этого боль, обиду.

— Как у вас дома дела? — участливо спросил я, чтобы сменить разговор. — Письма получаете?

— Получаю. — Он медленно рвал на мелкие клочки листовку.

— Что пишут? — Я никак не мог вспомнить — женат ли он, есть ли у него дети, а он отвечал односложно, словно через силу, будто я тянул его за язык.

— Да так, ничего особенного.

— Ко взводу привыкаете?

— Привыкаю.

— У вас там хороший, боевой народ.

— Ничего.

«Надо будет поближе познакомиться с ним, узнать, почему он такой угрюмый. Если у него характер этакого нелюдима, это еще полбеды, а может быть, у него дома что-то неладно», — подумал я, не предполагая, что вижу его последний раз.

Через два дня он исчез. Что с ним случилось, мы тогда так и не узнали.

Произошло это в тот момент, когда саперы минировали мой передний край. Для их прикрытия я выделил расчет ручного пулемета. Как только наступили сумерки, за передний край уполз с ручным пулеметом сержант Куприянов, а с ним вторым номером — Лопатин.

За всю войну я не встречал более мужественных, трудолюбивых и скромных бойцов, чем саперы. До сих пор я вспоминаю об их особом, отличном от других воинов, отношении к войне, к своему беспримерному подвигу: сапер в бой шел так, слоено на работу, и выполнял все с исключительной точностью и всегда очень хорошо. Без всякой позы, без хвастовства, без лихости, что было присуще многим из нас, совершали саперы свое очень трудное, постоянно связанное с риском дело.

В ту ночь они работали быстро, но осторожно и бесшумно, и мы рассчитывали, что все обойдется благополучно, как вдруг немцы, видно пронюхав что-то, начали ошалело лупить по взводу Лемешко из орудий и минометов. Саперы, кто был ближе, попрыгали в траншею, остальные залегли там, где застал их этот артналет. Трех тяжело ранило, а сержант Куприянов был убит. Пулемет погнуло и отбросило далеко в сторону. Лопатина мы не нашли. Снаряд, который разорвался там, где лежали наши пулеметчики, судя по огромной воронке, был очень крупного калибра. От Лопатина просто-напросто могло ничего не остаться. Так мы и решили.

Одно обстоятельство смущало нас. При осмотре пулемета было выяснено, что Куприянов в кого-то стрелял. В диске не хватало шестнадцати патронов, ствол и надульник пулемета были покрыты пороховой гарью. А во взводе нам сказали, что перед выходом в засаду Куприянов почистил пулемет и перезарядил все три диска. Почему и в кого он стрелял?

Тут воспоминания мои прервались. Мысленно я перенесся в банно-прачечный отряд Толоконникова и очень ясно представил себе следующую картину. Вот стоим мы ясным июньским днем на улице Больших Мельниц, я гляжу на мрачного усатого солдата, всем своим существом ощущаю на себе взгляд его злых, настороженных глаз и мучительно вспоминаю, где я видел их. Теперь я все вспомнил. Именно такие глаза были у «Лопатина. Лопатин! Это же был Лопатин! Он только отрастил усы. Но как он мог попасть к Толоконникову? Почему он не подошел ко мне, не поздоровался со мной? Тоже не узнал?

— Иван, — спросил я, — ты ведь бывал в банно-прачечном отряде?

— О, ще скильки раз, — отозвался он. — Туда Фомушкии любит ходить. Тильки разбуди, кажи: Фомушкин, треба идти в наряд на всю ночь в «мыльный пузырь», так вин як тот… як его… як жеребчик хвист задере тай подастся туда галопом.

— Ты не замечал, там у них есть солдат, мрачный такой, с усами, очень похожий на нашего Лопатина, который, помнишь, когда саперы минировали передний край, пропал у нас?

— Ни, не бачил. А шо, вин добре похож?

— Да вот кажется мне, что очень уж добре.

— От ты, дивись! — сказал Иван. — Треба побачить.

Жизнь в подразделении Толоконникова текла по прежнему руслу: днем его русалки, с красными от холодной воды, как гусиные лапы, руками, полоскали в озере белье, зубоскалили с проезжими, а вечерами плясали до полуночи, или, как говорят, до упаду, с теми, кому случайно или не случайно довелось заночевать в местечке.

Проезжих машин, как сообщил мне комендант, стало задерживаться на ночь в местечке под разными предлогами раз в пять больше, чем когда русалочьего отряда Толоконникова тут не было. Все обстояло, как в Больших Мельницах. Лишь балы по случаю осеннего ненастья устраивались уже не на улице, а в большом пустующем доме.

Толоконников встретил меня с такой радостью, будто мы были с ним близкими родственниками, затащил к себе на квартиру, усадил за стол, стал угощать чаем с клюквой.

— Люблю, грешным делом, чайком побаловаться, — говорил он, с доброй улыбкой глядя на меня своими маленькими, заплывшими жиром глазками.

— До Пруссии дошли, а? — философствовал он. — Пруссия, рассадник оголтелой военщины, вот она — рукой подать. Свершается возмездие…

Я слушал его старческую болтовню и. думал о Лопатине. Мысль о нем не выходила у меня из головы: «Как он мог попасть к Толоконникову? Да полно, он ли это?»

Я старался не думать о нем и чувствовал, что не могу этого сделать, пока не спрошу о нем у Толоконникова.

— Это какой же? — задумался он. — У меня вроде усатых-то никогда не было.

— Я его у вас в Больших Мельницах встретил. Вы с ним стояли, помните, на улице.

— А-а, — обрадовался майор. — Еремин? Мрачный такой, неповоротливый, все исподлобья, исподлобья… Этот?

— Да, да.

— Нету, — развел он руками. — Давно уже нету. Он у меня ездовым был. Его взяли на передний край. Как же, помню. Еще из Больших Мельниц забрали.

— Так вы говорите, фамилия его Еремин?

— Еремин.

У меня отлегло от сердца. Очевидно, я все-таки ошибся. В самом деле, почему мне пришло в голову, что этот мрачный человек не кто иной, как наш Лопатин? Ну и что же, что они чем-то похожи друг на друга. Мало ли похожих людей на свете? Да и как Лопатин мог попасть к Толоконникову?

Вечером, перед отъездом, я зашел на танцы. Майор провожал меня. Большая комната, слабо освещенная подвешенной к потолку, неистово чадящей коптилкой, была полна народу. Люди сидели вдоль стен на лавках, толпились возле дверей, шумели, смеялись, а посредине комнаты, толкаясь и мешая друг другу, тесно танцевали пары. В шуме и топоте ног даже нельзя было понять, какой танец играет музыкант на своей старенькой, доживающей век гармонике, и когда она переставала взвизгивать и всхлипывать, то пары, что были вдалеке от нее, еще долго топтались без музыки. В комнате было накурено, душно, и, когда дверь открывалась, пламя коптилки ложилось набок, тянулось к двери, словно готово было оторваться и вылететь желтым трепещущим дымным лепестком из этой духоты в свежий осенний воздух темных сеней.

Шоферы угадывались сразу: с фуражки до сапог были пропитаны бензином. Но кроме них тут находились старшины и сержанты в ладно подогнанном обмундировании, с офицерскими полевыми сумками через плечо, судя по их беспечному и независимому виду — писаря, кладовщики, экспедиторы. Было несколько младших офицеров.

— А вы, — спросил я Толоконникова, когда мы вышли на улицу, — не пробовали интересоваться людьми, навещающими вас?

— Нет, капитан, — простодушно сознался он. — Я во всем полагаюсь на коменданта. Впрочем, может быть, и стоит на всякий случай, время от времени, а?

— Вот именно, на всякий случай, — сказал я, прощаясь с ним и садясь в повозку. — Рекомендую.

— Заезжайте! — крикнул он, когда мы уже тронулись.

В эту минуту у меня возникло желание прийти сюда как-нибудь неожиданно, вечером, с усиленным нарядом, и самому проверить у всех документы. По дороге я отдался воображению, очень живо представил себе, как ошеломит всех наш неожиданный приход и как я буду стоять в дверях со строгим, неподкупным лицом и по одному пропускать мимо себя всех, кто там находится, и конечно же майор Толоконников будет восхищен моими решительными действиями.

Приехав на заставу, я поделился своими идеями с Бардиным, но, к великому моему огорчению, они не вызвали у него ожидаемого мною восторга.

— Нет, — Бардин словно давно уже знал о том, что я придумал, — делать этого сейчас не стоит. Ограничимся пока обычными нарядами. Всему свое время. Дайте мне пока разобраться и сопоставить кое-какие любопытные факты.

Я, конечно, мог бы не послушаться и сделать все по-своему, начальником был ведь не он, а я, но волна моего деятельного пыла уже разбилась о холодную скалу его равнодушия, отхлынула, и я махнул на все рукой. Тем более что я еще продолжал полагаться во всем на его опыт.

«Ладно, — подумал я. — Пусть сопоставляет свои любопытные факты».

XIII

Уже несколько раз выпадал снег и тут же таял. От этого на земле было еще печальнее и тоскливее. Ветер с удручающей пронзительностью сипло и надоедливо свистел в голых ветках деревьев.

Движение по дороге через М. заметно усилилось: к фронту подтягивались свежие силы, шли обозы, колонны автомашин. Участились налеты на М. фашистской авиации. Бомбили в основном дамбу и дорогу вдоль озера, и как раз тогда, когда передвигались войска.

Бомбы падали в озеро, вздымая фонтаны мутной воды. Некоторые попадали в дамбу, которую уже несколько раз ремонтировали, засыпали свежей землей воронки, стаскивали в озеро разбитые грузовики, уносили раненых, хоронили убитых, пристреливали бьющихся в предсмертных судорогах покалеченных лошадей.

По ночам радиостанция полка опять стала перехватывать в эфире никому не ведомые шифры. Мне было приказано усилить наряды и принять меры к поиску неизвестной радиостанции. Опять предполагалось, что она работает где-то на моем участке.

Бардин ходил мрачный. У меня на душе тоже скребли кошки. Было досадно до отчаяния, что враг безнаказанно живет среди нас, а мы его не можем найти, и из-за этого на дамбе гибнут люди, уничтожаются ценности.

Враг, кажется, был опытный и дерзкий, вел себя очень свободно и ничуть нас не боялся.

В районе действия заставы было восемь небольших местечек и масса хуторов, разделенных межами и перелесками. Нам не стоило никакого труда прочесать эти перелески вдоль и поперек. В них мы не обнаружили ни души, кроме двух крестьян, собиравших хворост, которых после проверки на заставе тут же отпустили восвояси. Устроили мы обыски и на хуторах. Осмотрели сараи, чердаки, погреба. Хуторяне клялись святой мадонной, что никого из посторонних у них нет и не бывает, если не считать останавливающихся изредка на ночевку проезжающих на фронт солдат и офицеров.

В местечках квартировали воинские подразделения, к тому же отстояли эти местечки, кроме М., довольно далеко от шоссе, и из них даже не было видно, двигаются ли по этой дороге войска.

Оставалось лишь М.

Майор Толоконников, перепуганный бомбежками еще в Больших Мельницах, был крайне огорчен и обеспокоен участившимися налетами. Встретив меня, он рассказал, что уже подумывает о передислокации. Задерживает его лишь озеро: окрест нигде не найти такого удобного места для размещения банно-прачечного отряда.

— У меня чисто водоплавающее подразделение, — жаловался майор. — Я уже обозревал окрестности, ездил всюду и ничего не нашел. Не посоветуете ли, что мне делать? Чует мое сердце, разбомбят они меня здесь окончательно.

Нигде поблизости подходящего места для него не было. Посоветовать ему я ничего не мог.

XIV

— Так вот какое, стало быть, дело, — сказал Бардин, — Давайте, капитан, пораскинем мозгами. Везде мы с вами искали эту рацию, нигде не нашли и только в М. ничего не тронули пока.

— Я предлагал, — обиженно напомнил я ему.

— Тогда рано было.

Он помолчал, прошелся по комнате.

— Что же у нас в М.? — продолжал он. — Там расположены комендатура, банно-прачечный отряд, питательный пункт, отделение регулировщиков. Гражданского населения нет, все дома заняты нашими подразделениями, и все же, если допустить, что вражеская радиостанция находится на нашем участке, — я повторяю: если допустить — она должна находиться только в М. Коменданта и его людей мы оставим в покое. Питательный пункт тоже. Он находится в ведении коменданта. Регулировщики недавно сменились, рацию засекли за две недели до их смены, — значит, они тоже не в счет. Остается…

— Вы хотите сказать — банно-прачечный отряд? — перебил я его.

— Да, именно это я и хочу сказать.

— Чепуха, — засмеялся я. — Толоконников знает всех своих людей.

Бардин внимательно, с осуждением посмотрел на меня, прошелся по комнате, снова остановился передо мною, но уже с таким выражением на лице, словно меня здесь не было и он один прислушивается к своим мыслям. Так для музыканта, настраивающего скрипку, слушающего ее струны, ничего в ту минуту не существует вокруг.

Постояв так, решительно тряхнув головой, Бардин сказал:

— Да. Это может быть только в банно-прачечном отряде. Я долго думал над этим, и мне кажется, что и танцы устраиваются там не случайно и не случайно ваш друг майор Толоконников поощряет их. На танцах, как вы заметили, бывает много заезжих людей. Это очень хорошее место для сбора различных сведений.

— Как! — вырвалось у меня. — Вы полагаете, что сам майор Толоконников занимается этим?

— Да, я пока еще только предполагаю, — мягко прервал он меня. — Но поживем — увидим. — Бардин вновь прошелся по комнате. — И вот еще какое совпадение засело мне в голову: когда мы были в районе Суворино, Малая Гута, Большие Мельницы, там, как известно, тоже работала чья-то радиостанция.

— Какое отношение имеет это к Толоконникову?

— Пока, предположим, никакого, это вы правы. Но не кажется ли вам странным, что стоило только банно-прачечному отряду прибыть в М., как мы вновь услышали рацию и, по-моему, возможно — ту же самую. Вот почему я просил вас тогда не пугать пока никого там своими нарядами.

Признаться, от таких догадок Бардина мне стало не по себе. «Неужели это в самом деле правда?» — думал я.

— Если это так, — продолжал Бардин, словно отгадав мои мысли, — то мы имеем дело с очень опытным и крупным противником. Скажите, вы с ним говорили когда-нибудь насчет рации?

— Насколько помню, разговора об этом не было.

— Хорошо. Еще хорошо и то, что я с ним ни разу не виделся, а вас он считает человеком, так сказать… — Бардин с некоторым сожалением поглядел на меня и, очевидно решив пощадить мое самолюбие, нашел выражение помягче: — Ну, словом, приятелем, что ли. В общем, так, — продолжал он, погасив на лице улыбку. — Я займусь теперь банно-прачечным отрядом вплотную и перееду на несколько дней в М. Мне будет нужен еще один человек. Кто из нашей заставы ни разу не был в банно-прачечном отряде? Есть такие?

Мы взяли книгу нарядов и проверили ее за весь год. В районе Больших Мельниц, а теперь в М., не были только трое: Лисицын, повар Березкин и Грибов.

— Ну, старшина мне для этого дела староват, — сказал Бардин. — Хороши были бы Фомушкин и Пономаренко, но их там знают как облупленных. Повар тоже отпадает. Какой из него ухажер, из лысого и пузатого? А вот Грибов, пожалуй, подойдет. Мужчина обстоятельный. Девки таких любят.

Послали за Грибовым.

Бардин поделился со мной своими планами. Он переезжает жить в М. и регистрируется у коменданта как представитель продовольственно-фуражного снабжения одной из дивизий переднего края, приехавший в М. по заготовке сена. Грибов, его помощник, должен будет завязать знакомство с прачками, танцевать с ними, «крутить амуры». У того, кто руководит рацией, непременно должны быть помощники, сборщики сведений. Вот этих-то помощниц или одну из них и надлежит разыскать Грибову. А Бардин возьмет под свое наблюдение самого Толоконникова. Связь с заставой будет поддерживаться через Грибова.

Я, продолжая сомневаться в правильности того, что задумал Бардин, все же чувствовал, что в его простых, несложных заключениях есть доля той правды, до которой сам я, вероятно, так никогда и не смогу добраться. Неужели я действительно слишком доверчив к людям, а надо хитрить, все время быть начеку, говорить подчас одно, а делать другое? Неужели я не прав вообще в жизни, что иду к людям с открытой душой, говорю с ними обо всем, что радует, тревожит или волнует меня, не думая, что они относятся ко мне совсем иначе, что они лишь показывают, будто откровенны со мной, а на самом деле скрывают от меня свои настоящие чувства? Но можно ли думать, что Иван Пономаренко, Лисицын, Лемешко, Макаров были когда-нибудь неоткровенны со мной? Можно ли думать, что Бардин, Фомушкин, Назиров, Грибов думают совсем другое, чем то, что высказывают мне? Однако тот деревенский парень, враг, которого я чуть было не отпустил, Чувашов-Тарасов, перед которым мне было стыдно, что мы его держим в КПЗ, вел себя со мной совсем иначе, обманывал. Стало быть, все дело заключается в том, чтобы научиться узнавать людей. Но как научиться этому? Неужели я так никогда и не сумею распознать людей, их характеры, чувства, мысли? Не напрасно ли я согласился пойти в эти войска, где нужны совсем не такие, как я, а такие, как Бардин? Нет, кажется, не напрасно. Хотя бы потому, что это заставило меня именно так задуматься. Вот еще одна проверка. Неужели Толоконников, на вид добрый, слабовольный старик, которому я с радостью пожимал руку, которому сочувствовал, которого жалел, может оказаться не другом мне, а врагом?

— Разрешите войти? — послышался за дверью голос Грибова, прервавший мои тревожные думы.

«Вот, — сказал я себе, с грустью глядя на Грибова, — у него все ясно, все просто, он умеет распознавать людей, разбираться в их достоинствах, он знает, кого любить, кого ненавидеть».

Горько и обидно мне было сознавать все это.

XV

Прошло немногим больше недели. Все это время от Бардина не было никаких известий. Я высылал в М. обычные наряды, чаще всего парные патрули. Солдаты, возвращаясь, приносили мне приветы от Толоконникова, рассказывали, что видели издалека Грибова или Бардина. Встречаться и разговаривать с ними было запрещено.

Я с нетерпением ждал, когда же наконец распутается этот трудный и тревожный для меня узел, я узнаю правду о Толоконникове и прекратятся бомбежки М.

Но Бардин молчал.

А на заставе тем временем случилось ЧП. Тогда нас дней десять подряд снабжали однообразными продуктами, и всем нам осточертели суп-болтанка и колбаса с макаронами. Мой старик, у которого впервые за всю войну было так скудно с продовольствием, приуныл и не смел солдатам в глаза смотреть. Садясь за обеденный стол, они с тоской спрашивали у повара:

— Опять болтанка?

— Опять, — вздыхал повар.

— Колбаса?

— И колбаса, — вздыхал повар.

И вот в один прекрасный день нам выдали по великолепному куску молодой свинины. Солдаты на все лады расхваливали старшину и повара. С удовольствием отведали свининки и мы со Зверевым, жалея, что с нами нет Бардина. А потом выяснилось, что свинина ворованная. Сам старик и рассказал нам всю эту историю, так как она выглядела очень забавно, а старшина ничего дурного тут не видел.

Облюбовав загодя один из богатых хуторов, Лисицын, Фомушкин и Иван Пономаренко запрягли ночью пару лошадей и отправились на тот хутор за поросенком, который там, по выражению старика, плохо лежал. Сам старик с Иваном остались на дороге возле хутора, а Фомушкин пробрался во двор. Долго его не было, старик уже начал выказывать нетерпение, склонять Фомушкина по всем правилам неписаной грамматики, вспоминая при этом его мать, бабушку, Христофора Колумба, и клясться, что последний раз связывается «с таким неповоротливым паразитом», как вдруг Иван с ужасом схватил его за руку и указал в сторону хутора. Старик вгляделся и обомлел: от хутора к ним бежал человек с ружьем, держа его наизготовку, а впереди, повизгивая, скакала собака. Не долго думая, старик с Иваном завалились в повозку и погнали лошадей, не разбирая дороги. Лишь прикатив чуть не к самой заставе и убедившись, что их никто не преследует, остановили взмыленных лошадей и стали советоваться, как теперь быть. Фомушкина, конечно, арестовали. Человек с ружьем и с собакой бежал, чтобы сделать то же самое и с ними. Как теперь быть? Как выручить Фомушкина? Иван предлагал разбудить меня и сейчас же во всем сознаться, старик же и слушать об этом не хотел. «Мало у командиров делов, чтобы ходить по ночам и выручать этого дуропляса», — возражал он. Совещались они до тех пор, пока не налетел на них сам Фомушкин. «Вы почему удрали?» — «Человек же с ружьем и с собакой бежал». — «Трусы несчастные, — Фомушкин еле отдышался, влез в повозку. — Поворачивай обратно. Это я с палкой бежал, а впереди поросенок. Он у меня в овраге лежит прирезанный». Повернули, забрали поросенка, привезли на заставу, и мы, ничего не подозревая, с удовольствием съели его.

Лисицын, рассказывая, несколько раз вытирал ладонью слезы с глаз — так ему все казалось сейчас смешным.

— Знаешь ли ты, что наделал? — спросил я.

Вид мой был, вероятно, ужасен. Стыд, злость, отвращение — все, что теснилось сейчас в моей душе, очевидно, очень убедительно отразилось на лице моем, потому что старик, взглянув на меня, сразу изменился.

— А что? — спросил он, удивленно вытаращив глаза.

— Сейчас же вызови сюда Фомушкина и Ивана.

— Слушаюсь. — Старик метнулся за дверь.

Произошло непоправимое. Они украли. Совсем не важно, что украли не для себя. В военном трибунале об этом их даже не спросят. Их ждет разжалование, лишение наград и, возможно, отправка в штрафную роту. И это после того, как они прошли чуть не всю войну! «Ну, решай, — говорил я себе. — Повытряси к чертовой матери всю вату из себя, стань жестким, как Бардин, и решай. Твои друзья совершили преступление, ты любишь их, но они стали ворами, мародерами, и, если ты не примешь мер и утаишь это преступление, позор падет и на твою голову. Значит, ты должен быть беспощаден, твои личные симпатии здесь не имеют никакого значения. Ты должен поступить так, как требует этого от тебя служба». Нет, это было выше моих сил — писать рапорт о привлечении старика, Ивана и Фомушкина к судебной ответственности как воров и мародеров. И все же, как ни трудно, а я должен был сделать это. Иного выхода не было.

Вот они стоят передо мной, с удивлением и опаской глядят на мое злое лицо.

— Что вы наделали? — с отчаянием спрашиваю я.

— Та вин куркуль, товарищ капитан, — нараспев, успокаивающе говорит Иван. — У него одних коней… — Он вопросительно глядит в потолок, но там ничего нет. Тогда Иван переводит глаза на Фомушкина и спрашивает: — Пять чи шесть?

— Шесть, — авторитетно заверяет Фомушкин. — И коров восемь, работники, а свиней этих… — Он безнадежно машет рукой. — Что ему, подавиться, что ли, когда у нас десять дней одна болтанка. Мы же на войне, а он, чертов кулак, еще немцам, наверное, помогал.

— Кто на заставе, кроме вас, знает об этом грабеже?

— Никто.

— А повар?

— Березкин знает, но он у меня… — Лисицын показывает, как крепко зажат у него в кулаке повар Березкин.

Наш разговор прерывает появившийся на заставе Грибов. Он принес записку от Бардина.

«Сегодня в двадцать три ноль-ноль будем брать Толоконникова. Выставьте с наступлением темноты секреты около его квартиры, канцелярии, перекройте дороги. Сами будьте в двадцать два тридцать у меня».

Прочтя записку, я посмотрел за окно. Уже начинало смеркаться.

— Что же, Толоконников, значит, враг? — спросил я у Грибова, когда мы остались вдвоем.

— Капитан Бардин говорит — враг…

— А вы что думаете?

Он пожал плечами.

— Что вам самому-то удалось установить?

— Да ничего особенного, товарищ капитан. Познакомился я там на танцах сперва с одной, потом с другой. Девчата простые, кроме танцев, у них в голове ничего нет. Наработаются за день, придут с озера — и давай каблуками оттопывать. А вот третья, она писарем у них, та совсем другого сорта оказалась. Сперва она ко мне: кто, мол, я да откуда. Ну я ей сразу — бац! — номер дивизии, и где стоит, и сколько к нам пополнения прибыло, и кто командует. Выдумал все, конечно. В общем — представился трепачом. На другой день она ко мне: мол, очень тоскую по брату, он месяц назад проезжал мимо, так рассказал, что служит в третьей гвардейской. Не на нашем ли он фронте? Ну, я ей говорю, что не знаю, но если такая нужда, то могу спросить у своего капитана, может, ему известно. В общем, сегодня мы ее тоже возьмем.

Было совсем темно, шел мелкий надоедливый дождь, тучи так низко неслись над нами, что это чувствовалось даже в темноте: холодный ветер, казалось, летел от них вместе с дождем на землю.

Ровно в половине одиннадцатого, стряхнув на пороге брызги с фуражки и кое-как вытерев грязь с сапог, я уже входил в дом, где жили Бардин и Грибов.

Комната освещалась шипящей карбидной лампой, по темным окнам, отражаясь белыми полосами, бежали струи дождя, на столе лежала шахматная доска с расставленными на ней в беспорядке шахматными фигурами. Бардин, взявшись рукою за подбородок, пытливо рассматривал их.

— Промокли? — спросил он, взглянув на меня. — Садитесь.

— Слушай, капитан, — сказал я, присев к столу. — У меня ЧП. Что делать? — И рассказал злополучную историю с поросенком.

— Трибунал, — холодно ответил он.

— Как бы вы поступили на моем месте?

— Вы ли, я ли, какая разница? Закон для всех один — судить. — И по тому, как он это произнес, сухо и бесстрастно, я понял, что для него и в этом вопросе все ясно, определенно, что он, не задумываясь, сделает именно так, как это диктуется уставом, правилами армейского общежития, его сердцем. Продолжать разговор я не стал.

Бардин посмотрел на часы, подошел к окну. Стоя ко мне спиной, упершись руками в бока и расправляя плечи, сказал:

— Мы с ним каждый день играли в шахматы, и каждый раз в начале одиннадцатого он уходил от меня, говоря, что привык рано ложиться спать. А в одиннадцать часов начинала работать рация. Предполагаю, что установлена она или на квартире Толоконникова, или где-то около канцелярии. Эти два дома хорошо прикрыты нарядами?

Я сказал, что и дом, где живет Толоконников, и канцелярия взяты в кольцо. Выйти оттуда никак нельзя. Между сараем, по крышу забитым тюками сена, и канцелярией патрулирует Каплиев с Индусом.

— А сена-то я ведь тут ни черта не заготовил, — сказал Бардин. — Толоконников все забрал себе раньше меня. Для чего ему столько? Полный сарай. — Помолчав, он проговорил, кивнув на окно: — Обозы идут, — и круто повернулся. — Пошли и мы. Пора.

Выйдя на крыльцо, мы остановились, чтобы дать глазам привыкнуть к той кромешной темноте, которая царила в тот час на улице. Дождь все сыпал и сыпал с неба, частый, косой, холодный. По дороге мимо дома, скрипя колесами, тянулись обозы. Рядом с телегами, укрыв плащ-палатками головы и плечи с вещмешками, от чего все они казались горбатыми, брели солдаты. Обозные, сбившись кучками, тихо переговариваясь и покрикивая на лошадей, с чавканьем месивших дорожную грязь, проходили мимо нас, мелькая красными огоньками цигарок.

Когда глаза привыкли к темноте и стали различать силуэты телег, людей, домов на той стороне дороги, мы с Бардиным дождались разрыва в колонне и перешли улицу.

Возле дома, в котором жил Толоконников, нам навстречу неслышно из темноты вышел Фомушкин. Бардин осветил его фонариком.

— Кто дома?

— В течение двух часов сюда никто не приходил.

— А Толоконников? — В голосе Бардина послышались нотки тревоги.

— Никого, товарищ капитан

— Идемте скорее, — Бардин дернул меня за рукав шинели и почти побежал вдоль улицы.

Около канцелярии отряда нас встретил Пономаренко.

— Толоконников здесь? — шепотом спросил его Бардин.

— Здесь, — выдохнул Иван. — Як войти в хату, вин прошел пид окнами, за угол глянул и, сдается мени, бачил меня, но ничего не казал. А минут десять назад Индус около сарая рычал.

Мы взбежали по ступенькам крыльца, светя фонариком, прошли темные сени и, распахнув дверь, очутились в большой, заставленной столами и освещенной двумя лампами комнате. Писаря, расстелив на полу матрацы, собирались спать. Они удивленно поглядели на нас.

— Где майор Толоконников? — спросил Бардин, оглядываясь.

— Вышел минут десять назад, — ответил один из писарей, стоявший перед нами в нижней рубашке и босиком.

— Ушел! — вырвалось у меня.

— Нет, — сказал Бардин, и его спокойный голос поразил меня. — Уйти он не мог. Это маневр — сбить нас с толку. Догонять его мы не будем.

Во дворе мы подозвали Каплиева. Тот сказал, что минут десять назад какой-то человек пытался пробраться в огород, но Индус подал голос, человек метнулся обратно, скрылся в темноте.

— Смотреть внимательнее, — сказал я.

Мы вызвали еще трех человек, усилили охрану канцелярии, а сами вернулись на квартиру Бардина. Девчонка, которую привел туда Грибов, сидела в углу, закрыв лицо ладонями, плакала навзрыд. Ничего путного сказать она не могла. Месяцев семь назад Толоконников уличил ее в краже белья и предложил на выбор: или идти под суд, или работать на него — собирать сведения. Она струсила и согласилась помогать ему. Кто еще, кроме нее, занимается этим, она не знала. Ничего не знала она и про радиостанцию.

— Надо искать, — сказал Бардин озабоченно. — Надо искать.

XVI

Как только серенькое осеннее утро с большим трудом и неохотой просочилось сквозь низкие тучи и завесу дождя, мы начали обыск всех жилых и нежилых построек, которые занимал банно-прачечный отряд. На квартире Толоконникова были найдены его документы. Вероятно, он давно уже все заготовил на другое имя.

Я сидел на бревне возле сарая, забитого тюками сена, Иван Пономаренко и Фомушкип только что вылезли оттуда и стояли передо мной, отряхиваясь. Сенная труха забилась им за шиворот, и Иван, поеживаясь, поводя плечами, словно собираясь плясать гопака, смешно морщился.

— Щекотит.

Все мы очень устали, промокли, от бессонной ночи глаза наши были красны, как у кроликов. Фомушкин развел руками:

— Ничего там нет, товарищ капитан. Сена до самой крыши набито. Я как залез в угол, так насилу обратно выбрался. Иван за ноги тащил.

«Знают ли они, что ждет их? — думал я. — Ведь надо писать рапорт, и, быть может, уже сегодня их не будет рядом со мной. Формально я должен поступить с ними как с преступниками. Но если не формально, если по-человечески?»

Подошел Грибов, он только что слез с чердака канцелярии, спросил, что делать.

Сердясь неизвестно на что, я сказал:

— Искать. Всем искать. Осмотреть все второй, третий, пятый раз.

— Есть! — сказал Грибов, но не уходил.

— Вы что-то еще хотите сказать?

— Я насчет вот их, — кивнул он в сторону Ивана и Фомушкина, которые снова залезли в сарай, и оттуда уже летели в распахнутые двери тюки сена.

— Раз, два, взяли! — командовал Фомушкин. — Еще раз, дружно!

— Это же позор для всех, — сказал Грибов. — Как же так?

— Идите ищите, — сказал я.

Фомушкин выбежал из сарая:

— Товарищ капитан, там пусто.

— Что значит пусто? — вскочил я.

— Образовавшееся пространство.

Я кинулся в сарай. Там, среди кип, разворошенных Фомушкиным и Иваном, образовалась пустота, лаз, уходивший в глубь сарая. Фомушкин присел на корточки, заглянул туда, в темноту, шепотом спросил, подняв ко мне усталое, но возбужденное лицо:

— Слазить?

— Приготовьте наган.

Он расстегнул кобуру, вытащил наган, крутнул барабаном и, проворно скинув пояс, шинель, влез на четвереньках в тот сенной коридор.

— Фонарик у вас с собой? — крикнул я. Он не отозвался, скрылся в темноте. Прошло несколько минут.

— Шо ж це за дирка? — озадаченно спросил Иван, сидя рядом со мной, и как раз в этот самый момент из темноты коридора показалась чья-то мрачная, испуганная физиономия.

Выбравшись наружу, человек встал на колени и, подслеповато озираясь, поднял над головою руки. Это был тот, кого я видел рядом с Толоконниковым еще в Больших Мельницах.

— Лопатин! — изумленно крикнул я. — Вот где встретились!

Фомушкин, выбиравшийся следом, толкнул его в спину. От неожиданности Лопатин упал на руки.

— Встал, понимаешь, в проходе, — ворчал Фомушкин, поднимаясь. — А мне где прикажешь вылезать?

Отряхивая с гимнастерки сенную труху, доложил:

— Там, товарищ капитан, целая комната. Стол, табуретка, постель сделана, ведро с водой. Все честь по чести. Лампочка аккумуляторная горит. И рация там.

Иван, с автоматом в руках, уже балакал с Лопатиным:

— А мы тебя шукали, шукали! От же добре ты заховался. Чи там тебе тепло было? А скильки ж тебе нимци грошей платили за цю погану работу? На гроб соби ты скопил, чи ще не хватает трохи?

XVII

От Лопатина мы узнали больше, чем от девчонки.

Прежде всего он сообщил, что Толоконников не кто иной, как Гуго Фандрих.

— Так, — сказал Бардин. — Так. Ясно.

В плен Лопатин сдался по трусости, боялся, что на фронте его могут убить. Он давно собирался к немцам, еще до того, как попасть к нам, да подходящего случая не было. А тут мы послали его на передний край. Когда начался артобстрел, он кинулся к немецким траншеям. Ему казалось, что стоит перебежать к врагам, как он будет уже вне опасности и война для него кончится. Однако это ему только казалось. На самом деле все было не так. Трус везде останется трусом. В доказательство того, что он добровольно сдался в плен, а не подослан нами, немцы потребовали, чтобы он рассказал, какие части стоят в «Матвеевском яйце». И он передал все, что знал. Поэтому немцы так смело и напали тогда на нас.

Потом он попал в концлагерь. Там потребовали, чтобы он сообщил охране лагеря фамилии военнопленных, недовольных лагерными порядками и ведущих коммунистическую пропаганду, пригрозив, что в противном случае военнопленным станет известно, что в плен он сдался добровольно и передал немецкому командованию секретные сведения, и те сами расправятся с ним. И он, испугавшись, выдал немцам трех человек.

Из концлагеря его перевезли в Мюнхен, в школу шпионов, и потом сбросили с самолета в районе Больших Мельниц. Вместе с ним в этот день был сброшен еще один человек. Задания у них были разные, в лесу они расстались. Позднее Лопатину с Толоконниковым стало известно, что второй шпион задержан. Арестован и тот, кто шел на встречу с ним, Тарасов, связной Толоконникова. После того как мы неожиданно встретились с Лопатиным в Больших Мельницах, были приняты меры предосторожности: Лопатин редко появлялся на улице. Числился он действительно ездовым под фамилией Еремин. У Толоконникова он работал на рации. Это они вызывали немецкие самолеты и передавали немцам сведения о наших войсках.

Когда допрашивали его, я думал: «И вот с этой дрянью я должен сравнять своего старика, Ивана, Фомушкина! Ну, допустим, что преступление их носит совсем другой характер, но все же это преступление! Да преступление ли?» Я вспомнил слова Грибова: «Это же позор для всех». Сколько тоски, отчаяния было в его голосе. И это сказал Грибов, которого я не люблю, которого считаю человеком сухим, черствым. Я почувствовал, что мое отношение к Грибову меняется. Он как бы повернулся ко мне другой стороной, и я открыл в нем то хорошее, чем богата его прямая, честная, справедливая душа, но чего я раньше не замечал в нем, потому что он по скромности и угрюмости своей не спешил показывать это мне. Что же, однако, должен был делать я с теми тремя?

Бардин еще не кончил допроса Лопатина, а Грибов привел Толоконникова. Он нашел его на чердаке канцелярии, спрятавшимся в печной трубе. На чердаках литовских домов сделаны большие каменные раструбы конусами кверху, в которых коптят сало. Толоконников, когда понял, что все выходы из дома отрезаны, забрался в этот раструб, решив, что его там не найдут.

— Ну, затянувшийся наш с вами поединок закончился, — сказал Бардин. — Согласны?

— Согласен, — сказал Толоконников.

Бардин вызвал машину и, захватив арестованных, выехал в штаб полка. Я отправился на заставу и, умывшись, приведя в порядок одежду, приказал старшине запрячь лошадей.

— Поедешь со мной на хутор.

Лошади были запряжены быстро, мы сели с Лисицыным в повозку и покатили, не замечая, что грязь из-под колес летит нам на спины.

Ехать было недолго. На просторном чистом дворе, отгороженном от мира амбарами и хлевами, нас встретил сам хозяин, рослый, наголо бритый мужчина лет пятидесяти. Хутор у него был действительно богатый. По двору бродили гуси, индюки, куры. Два плохо одетых парня, шлепая деревянными колодками, прошли мимо нас.

Я сразу приступил к делу.

— Нам стало известно, что у вас вчера пропал поросенок.

Он с удивлением глядел на меня.

— Мы его нашли. У него была вывихнута нога. Его пришлось прирезать. Вы можете продать его мне?

Я вынул деньги и стал считать: сто, двести, четыреста, восемьсот…

— Хватит?

Свинья, конечно, этого не стоила. Но запроси с меня этот жадно глядевший на деньги человек вдвое больше, я бы и тогда торговаться не стал.

Лисицын вдруг снял с головы пилотку, озадаченно почесал свой ежик.

— Командир…

— Помолчи. — Я обратился к хозяину хутора: — Так хватит?

— Да пошел он к черту! — не выдержал Лисицын. — Дай ты ему полсотни за эту дохлятину, за глаза хватит.

Хуторянин, видя, что дело может принять нежелательный для него оборот, быстро схватил цепкими жесткими пальцами деньги, почти вырвал их у меня, сжал в кулаке.

— Если надо для армии, я могу продать еще штук десять-двенадцать, — осклабясь, показав желтые, прокуренные зубы и почему-то вспотев при этом, сказал он. — Я для армии все готов сделать.

— Нет, хватит, — сказал я. — Для армии больше не нужно. До свидания. — И мы укатили обратно.

* * *

Все, что случилось в те дни со мною, оставило во мне неизгладимый след. Вот уже много лет прошло с тех пор, а я никак не могу забыть того жестокого урока, который получил от жизни. Да, я тогда научился различать людей, они уже не были для меня хорошими поголовно все или плохи тоже все; они приобрели каждый свое лицо, свои достоинства и недостатки, они стали разными, не похожими друг на друга, но мне, когда я научился так разбираться в людях, стало куда легче искать для себя среди них настоящих друзей.

Я и сейчас еще не знаю, прав ли я был тогда, поступая так. Вероятно, найдется немало людей, которые осудят меня. Может, я был не прав. Но одно мне было ясно тогда — иначе я поступить не мог и, вернувшись на заставу, стал писать рапорт о привлечении старшины Лисицына, сержанта Фомушкина и рядового Пономаренко к судебной ответственности за мародерство.

На другой день их вызвали в батальон.

— Ну, прощай, командир, — сказал Лисицын, когда они вышли на крыльцо без оружия, с вещевыми мешками на спине. Он вздохнул: — Сами виноваты.

Фомушкин в это время с безразличным видом рассматривал меня, а Иван кротко, смущенно мне улыбался.

— Идите, — сказал я. — Идите. Прощайте.

И они ушли, а я еще долго стоял на крыльце, и смотрел им вслед, и не замечал, что возле меня столпилась вся застава.

— Ушли! Эх, ушли! — чуть не плача вскричал Назиров. — Какой хороший люди ушли!

— Молчите, — строго сказал Грибов. — Так надо.

Через неделю на заставу вернулись только Лисицын и Пономаренко.

Лишь когда мы уже были в Пруссии и война кончилась, я узнал, что Фомушкин был в штрафной роте, участвовал в штурме Кенигсберга, отличился там и помилован командованием.

Не стану скрывать, я был очень рад этому.

Июньским воскресным днем