Из дальних лет. Воспоминания. Том третий — страница 3 из 28

Извести меня о вашем приезде в Женеву, чтобы я мог распорядиться собой и вас встретить.

В скором времени я многое подготовлю.

Твой Ага».


«Genève. Rue du Conseil général. Суббота{9},

Сегодня я получил твое письмо, друг мой, и спешу ответить. Шенбруна я не знаю, на днях постараюсь узнать о нем и напишу. „Русскую старину“ и „Вестник Европы“ получил и очень ими доволен. В Цюрихе постоянный дождь. Натали с детьми усылают в город. Кажется, им не лучше, особенно юноше.

Итак, я жду тебя, старый друг, и буду счастлив увидаться. Мое здоровье плохо, да и шестьдесят лет не благодать.

Твой Ага».


«Genève. Rue du Conseil général{10}.

Друг Таня! Пишу вечером; день прошел в больших заботах. Надо было писать деловое письмо и ускользнуть от ненужного свиданья, что я все и сделал. Ах! как жизнь-то здесь тяжела, Таня! Может, есть человека два, с которыми встречаюсь братски, хотя и редко, а там ни с кем и встретиться не хочется. Хочется остаться одному, да и только. Поддерживает меня одна моя простая, добрая Мери, начиная с перевязки моей ломаной ноги и приготовления обеда, да ее сын Генри, который здесь в академии хорошо занимается химией. Ему теперь шестнадцать лет.

Вчера не мог продолжать письма, а теперь получил твое милое письмо, где ты говоришь о получении тома моих стихов. Заметь там последние, то есть „Тюрьму“, отрывок из моих прежних воспоминаний. Если ты можешь куда-нибудь влепить их, это, я думаю, было бы не бесполезно. „Записки помещика“ я стал продолжать, но для II главы надо все же с неделю времени, тем больше что я как-то ее ходом недоволен.

Твоими записками я, без сомнения, доволен; февральской книжки я получил два экземпляра, из которых отдал один одному другу здесь, а другой у меня. Теперь надо сходить к доктору. Крепко жму твою добрую руку.

Твой Ага».


Располагая побывать в Берне у Маши Рейхель[5], я писала об этом ей; Маша отвечала, что так как они живут не в Берне, а на своей маленькой даче Вейсенбюль, близ Берна, то она просит меня известить ее о дне моего приезда, чтобы она могла встретить меня на железной дороге и привезти к себе на дачу.

Но так как я довольно долго собиралась выехать, то и переписывалась еще с Машей; между прочим, писала ей, чтобы она продолжала писать свои воспоминания, а что готово, то прислала бы мне{11}. Сверх того, просила ее дать мне на время или переписать для меня одну статью Саши, оставленную им ей на сохранение, которую он намеревался со временем издать в свет. Эта рукопись — акт, который бросает свет на поразившее его семейное несчастие{12}. Маша отвечала мне:


«Bern. Weissenbühl{13}.

Милая Татьяна Петровна! Всегда надо вам в берлогу раза два постучаться, покуда медведь лапу в чернильницу опустит, а вы требуете, чтобы он свои воспоминания писал, когда ему некогда несколько строк черкнуть.

Простите чистосердечно, что не отвечала вам тотчас, но, право, не удалось; после вашего письма вскоре явился г. П-ль и увез меня в Люцерн, детей показать, — вот я на денек и прокатилась, а потом приехала m-me Станкевич и пробыла у нас, в самой берлоге, почти неделю.

Вот вам сколько отвлечений, кроме обыкновенных домашних занятий.

Сегодня не кончаю дня, не написав вам, но много некогда: завтра мы приглашены с детьми на свадьбу Елены[6].

Наташа теперь в Davos-Platz, Canton Graubünden, hôtel Rhätzia[7], у Натальи Алексеевны и больных.

Наш Алекс был у нее несколько дней, несколько счастливых дней, и только что оттуда поехал в Люцерн, чтобы в тамошних архивах для одной предпринятой работы порыться, как ему было дано приказание явиться к маневрам, где он и теперь находится.

Решили ли вы куда на зиму? На счет Фонтенбло что-то во Франции on chamborise trop[8]{14}, и бог знает чем кончится все это; только жить там, я думаю, не совсем приятно. Был бы у нас климат здесь менее суровый, я бы вас уговорила сюда приехать, хотя он в сравнении с петербургским уж никак не хуже, а напротив. В теплых комнатах у нас здесь недостатка нет, но бог знает, какие попадутся.

Насчет рукописи Александра Ивановича, голубчик Татьяна Петровна, не просите переписывать ее: не хочется мне этого делать; вам же для записок она ни к чему не послужит — вы об этом деле писать не будете, сами же вы содержание знаете.

Мне очень было больно слышать, что в России имя Герцена не с любовью воспоминают, — его считают виновником всех этих новых безалаберных идей. Я не хочу этому верить, со временем отдадут ему и другие больше справедливости, когда узнают более его горячую натуру. То, что до России дошло, слишком отрывочно и недостаточно. Положил человек всю жизнь на преследование одной цели и сошел в гроб непонятый теми, которые хотели следовать ему и сами стали дезавуированными. Какая трагическая участь! Но, однако, надо кончить; к завтрему необходимо еще кой-чем распорядиться и потому прощайте, поклонитесь вашим. Очень мила ваша Леля, дай бог вам в ней утешение. Ваш Медведь».


Спустя несколько дней по приезде моих детей, я поехала в Женеву. В Берне Маша встретила меня на железной дороге и увезла к себе в Вейсенбюль, где я провела у них около трех дней самых освежающих[9]{15}. В небольшом домике Рейхелей, в их рощице, в тенистой аллее, в цветнике, огороде — на всем лежала печать теплой семейной жизни, простоты, образованности, трудолюбия. Под густыми деревьями, в виду Берна и величественного Оберланда, Маша рассказывала мне всю их жизнь с выезда из Москвы. Сколько утрат! Сколько ошибок и слез!

Об Александре она вспоминала с глубоким чувством дружбы и уважения к его великому таланту и сердечной доброте. «Он был так добродушен, — говорила она, — и так детски простосердечен, что во всех видел больше хорошее, за то и попадался».

Перечитали мы еще раз рукопись Александра. С какой любовью стремился он оправдать, восстановить, сбросить общественные укоры с дорогой ему личности — его жены.

По вечерам Рейхель играл на фортепьяно, ему аккомпанировали сыновья, один на скрипке, другой на виолончели, а заря гасла за густыми деревьями их рощи, и наступал тихий вечер. В беседке, освещенной лампой и полным месяцем, готовили ужин. На другой день Маша и Рейхель проводили меня на железную дорогу, и мы простились дружески. В Женеве никто не встретил меня.

Ник, от природы робкий и застенчивый, в одиночестве одичал и еще больше стал удаляться от людей. Он встретил меня в своей гостиной, сидя в больших креслах. Когда я подошла к нему, он обнял меня и зарыдал. У меня катились по лицу слезы; образы, ушедшие в вечность, воскресали и, казалось, обступали нас.

Я нашла Ника сильно изменившимся, но во взоре его сохранилась прежняя кротость и та же магнитность, которая притягивала к нему каждого.

Последний раз я виделась с Ником в Лондоне и не ждала еще увидеться, прощаясь на английском пароходе{16}. С того времени прошло много лет, и мы опять вместе. Но как все изменилось! Все, для чего он жил, жертвовал, что любил, все покинуло его.

Он одинок и беден. В средствах жизни зависит от детей Александра.

Когда Ник успокоился, то представил мне жившую при нем средних лет вдову, англичанку Мери, и ее сына Генри. Мери мне понравилась, — добрая, простая, она заботилась о постоянно больном Нике и порой удерживала от лишней рюмки вина, которую бедный Ник, украдкой, во вред себе, добывал; но разделять интересов его интеллектуальной жизни она не могла.

Мери и Генри отнеслись ко мне, как к старому другу.

Мери заботливо придвинула столик, поставила на него пылающую конфорку и кофе со сливками и с разными принадлежностями.

Ник, довольный моим приездом, согретый пылающей конфоркой и горячим кофе, мало-помалу отдохнул от первого впечатления и разговорился, что случалось с ним очень редко[10]{17}, о прошедшей жизни в России, о направлении духа прошедшего и настоящего времени и о жизни его с Александром за границей; о своей любви к России и как хотелось бы ему услыхать еще раз шум родной дубравы, подышать запахом широких полей, слышать вокруг себя русскую речь. Жаловался, что европейцы наклепали на себя пристрастие к комфорту; что во всей Европе, вступая в зиму, надобно писать свое духовное завещание, как писали когда-то, отправляясь в Париж или в Марсель.

— Я думаю, Ник, если попросить влиятельных людей, то, конечно, тебе разрешат жить в России. Это возможно; в родной деревне перед тобой воскреснет вся твоя юность, воскреснет вдохновенье, и с пера твоего польются опять чарующие песни.

Ник слушал меня задумавшись, глубоко вздохнул и сказал:

— Нет, старый друг, не говори обо мне с высшими и не проси — мне умереть на чужбине. В Швейцарии не останусь надолго. Здесь свет слишком ярок, вреден мне для глаз.

— Куда же ты думаешь переселиться?

— Не знаю, еще не решил. В Италии слишком светло и жарко, да и говорить по-итальянски я почти позабыл. Французский народ надоел мне. Остается Лондон; климат более холодный необходим для моего здоровья.

— Ты много сам расстраиваешь свое здоровье.

— От тоски и от нечего делать.

— Когда же это с тобой бывало, чтобы ты не находил себе дела? Работа спасет тебя.

— Не нахожу, и что писать?

— Пиши свои воспоминания. Записки твои чем дальше, тем должны становиться интереснее, по событиям и по личностям, среди которых ты жил.

— Едва ли буду в состоянии, — отвечал Ник печально, — да и кого что интересует в настоящее время? Даже и юношей не увлекают, не волнуют высокие подвиги, благородные чувства, надежды, упованья, поэзия. Юноши есть — юности не вижу. Только уходя в самого себя, я чувствую себя лучше. Сверх всего, я одинок…