Итак, мы склеивали наше крохотное начало. Оно питалось бумагой и остроумными оговорками в скобках. Почти на трех страницах мы демонстрировали социал-демократам (соблюдая дистанцию) обыкновенное малодушие, внутренние распри, парализующие партию, местническое самодовольство, расплывчатое представление о себе, нагромождение должностей и манию компетентности, правый оппортунизм и левую нетерпимость, разъедаемое нерешительностью и тщеславием руководство и при наличии усердия и умения — недостаточную волю к победе на предстоящих выборах в бундестаг. Толчок — наша панацея — должен быть дан извне. При некоторых условиях (их, правда, еще надо создать) массе небольших, зато активных групп избирателей может удаться расшевелить усталую, скованную безразличием партию. Быть дрожжами. Заводилами. Расчистить поле. Организовывать инициативные (социал-демократические) группы избирателей. Подхватить волну протестов, направить в нужное русло…
Наша спесь богата множеством циничных обертонов. Отчаявшиеся бегуны на длинные дистанции стараются обогнать друг друга на длину остроты. Пыхтя и ползая мордой вниз, ищут ямки для старта. Подсыпают перец улитке под ползательную подошву.
Я не хочу расписывать настроения и рисовать человечков, хотя, пока мы деревенеем на стульях, снаружи пафос льется рекой. Тесно сомкнутыми рядами катится студенческий протест, с дучке во главе, готовый к бою, героичный и красивый (на фотографиях); он направлен против нас, невзрачных ревизионистов; он — за нас, на пользу ревизии. Привычные к шуму, мы сидим на обочине — питающиеся словами педанты, мы хотим все, даже смутное, наделить точными именами.
После того как Гаус наспорился, а Зонтхаймер не смог ни на что решиться, Баринг счел свой вклад, но не себя, незначительным, а я был непробиваемо упрям, и все по разу, Гаус же несколько раз, были признаны правыми, слово взял историк Эккель-старший и назвал срок выборов той целью, к которой надо двигаться: шаг за шагом вперед.
4
…а может быть, нас смотать удочки? Просто убраться? Со всем разделаться и уехать — все равно куда? «Моя виза со мною!» — воскликнула улитка и унесла свой домик.
Герман Отт тоже тогда обдумывал возможность отъезда: то ли в Канаду (к менонитским родственникам), то ли в Австралию (не приводя аргументов) или в Лондон (ввиду островного скептицизма). Скептик рассматривал разные планы на жизнь, перечеркивающие друг друга: в результате он остался и начал планировать свою жизнь на месте.
Мы планировали открыть в Бонне контору, где будет планироваться организация местных инициативных групп избирателей и рационально распланировано мое время: с марта до конца сентября, с перерывами согласно плану.
В одной из трех комнат конторы планировалось разместить редакцию запланированного (еще безымянного) журнала для избирателей. Мы запланировали большие и малые выступления и, как первую заявку о себе, пресс-конференцию в Бонне, которая состоялась в понедельник 25 марта в ресторане «Тюльпенфельд» и, как и планировалось, привлекла достаточное внимание общественности.
На середину апреля мы запланировали речь Зонтхаймера на партийном съезде в Годесберге. (Включена в протокол. Сопровождалась аплодисментами.) Мы запланировали плакаты, листовки, средние цепные реакции и чечевичную похлебку с прессой и Вишневским. (Нашел отражение в пятидесяти газетах, поскольку чечевичная похлебка оказалась сенсацией.)
Мы запланировали и участие людей с именами (Баудиссин, Ленц, Белль — кто там еще?), а потом должны были — как и планирует всякий истинный плановик — вычеркивать, заново планировать или подправлять и приукрашивать старые планы.
Еще до того как стать политической штабной игрой, наша разноцветная игра в кости была отвергнута (слишком дорого). Ничего не вышло из запланированной для Рурской области акции с почтовыми голубями. Разумеется, мы еще запланировали фильм и хотели, кроме того…
— Послушай, Рауль, твой план мне нравится, даже если он сорвется. Пусть он созреет. Не взрывайся так сразу. И не говори: «Со мной всегда что-то случается, всегда только со мной, ясное дело».
Я тебе объяснял: твои мелкие и не очень мелкие беды не означают, что мир или Фриденау против тебя.
В воскресенье я носил тебя и твои дырки в голове к врачу.
Я показывал тебе, как шпигуют чесноком бараний кострец.
Я часто вижу, как ты несешься домой, и ловлю тебя, когда ты прыгаешь.
Я предостерегаю тебя, помогаю выпустить пар. (Вы с матерью гораздо более похожи друг на друга, чем может показаться за столом.)
Прежде чем ярость охватит тебя, ухватись за что-нибудь, хотя бы за меня; я приторможу (как тормозит меня Скептик).
Каким вежливо-снисходительным ты умеешь быть, когда я рассеян и говорю «да», хотя уже много раз повторял: «проигрывателя не будет».
Твой порядок — это хаос, в который вложено много труда.
Я люблю, когда ты наливаешь мне вина, хотя и льешь через край.
Мне нравятся твои планы. Давай строить их вместе! Давай в шутку спланируем мои похороны: как сделать их и веселыми, и занозистыми.
Кого мы пригласим?
Не только друзей.
Что подадут на стол (прежде чем раздастся мой голос с пленки и — как мы запланировали — я поприветствую гостей на поминках)?
Бараний кострец, нашпигованный чесноком, — как учил твой отец.
Но я пока еще, можно сказать, жив. Мои планы варятся на малом огне. Пока что я занят препятствиями. Остальное приходится на долю маленьких успехов. Сделать черное размыто-серым. Объехать окрашенные черным — цвет рясы клириков — избирательные округа: католически-языческие края, где читают лишь книжки с картинками, где организация инициативных групп избирателей — ты знаешь наш план — наталкивается на страх: страх потерять уважение, клиентуру, страх перед священником, школьным учителем, соседями, на обывательский страх в национальном костюме.
Или когда я вечером (после посещения фабрик) сижу среди членов производственного совета и слушаю рассказы, как и в каких условиях трудятся рабочие, — словно сходящие с конвейера однообразные проклятия: защищенное тарифным правом бесправие.
Или на диспутах, когда бюргерские сынки начинают себя оправдывать, пытаясь спасти мир с помощью микрофона. Я с досадой выпалываю немецкий идеализм, который подобен подорожнику: сколько его ни выпалывай, он снова вырастает. Каким бы делом они ни занимались — будь то даже дело социализма, — они занимаются этим только ради самих себя…
Или верующие: они сохраняют свежесть, как сыр под колпаком. Рауль, останемся лучше еретиками. Давай вместе строить планы. Поищем-ка теперь Скептика…
Он поменял школу. Я это знаю от д-ра Лихтенштайна, который живет в Тель-Авиве и собрал целую коллекцию документов: сухие предписания и протоколы судебной коллегии, высокопарные оправдания преступления, изначально задуманного как широкомасштабное. (Когда мы 5-18 ноября 1971 года были в Израиле и у меня была с собой последняя редакция моей рукописи, Эрвин Лихтенштайн сказал, что вскоре в издательстве Мора в Тюбингене выйдет его документальная книга «Исход евреев из Вольного города Данцига». Госпожа Лихтенштайн, урожденная Анкер, сказала Анне: «Мы тогда только что поженились».)
С марта 1933-го все принадлежавшие евреям магазины бойкотировались, судебные чиновники-евреи без всяких объяснений были переведены на низшие должности, врачи-евреи были уволены, даже там, где они как специалисты были незаменимы, и исключены из общества врачей, на Цоппотский лесной фестиваль не были допущены артисты-евреи, на радиостанции земли Данциг уволили всех сотрудников-евреев, спортивному союзу Бар-Кохба было запрещено пользоваться городскими спортивными залами, положение учеников-евреев в городских школах стало невыносимым: сидеть они должны были отдельно; отдавая «немецкое приветствие», обязаны были стоять навытяжку, но, в отличие от своих одноклассников, не имели права поднимать правую руку; то же самое относилось и к учителям-евреям.
Эрвин Лихтенштайн сказал мне в Израиле: «Я тогда был зеленым юнцом, работал юрисконсультом синагогальной общины. Мы не хотели еврейской школы. Одна только сионистская Народная партия несколько лет подряд ходатайствовала об этом. Теперь же настаивал и сенат…»
В марте 1934 года синагогальной общине пришлось открыть восьмилетку. Поначалу классные комнаты были предоставлены в народной школе на Риттергассе. Потом школа переехала на Хайлигенгайстгассе. Когда стали прибывать ученики даже из Прауста, Тигенхофа и Цоппота, арендовали дополнительно частные помещения на Бротбенкенгассе. (Учитель средней школы Самуэль Эхт руководил еврейской народной школой почти до начала войны; сократившись из-за выездов, она снова разместилась на Риттергассе, и — после отъезда Эхта, — ею стал руководить Арон Зильбер.) Одновременно начали строить частную среднюю школу.
В Хайфе мы с Анной навестили Рут Розенбаум. В доме с видом на море, у подножия горы Кармель, где живет ее 89-летняя мать в окружении данцигских памятных вещей, дочь неуверенно говорила: «Стоит ли упоминать обо мне?»
Асессор Рут Розенбаум не могла найти работу в городских школах, и потому ее мать поместила объявления в общинной газете и в «Фольксштимме». Откликнулись восемь старшеклассников-евреев. И Рут Розенбаум начала давать частные уроки в доме своего отца, Доминиксвал, 5. («Я и не подозревала, — сказала она тридцать семь лет спустя, — что из этого получится».)
Ей было двадцать шесть лет, и вскоре она стала руководительницей той частной еврейской средней школы, которую еще и сегодня бывшие ученики (Ева Герсон в Иерусалиме) называют «розенбаумской школой». Школа разрасталась и позднее перебралась на виллу одного бывшего владельца кирпичного завода (Айхеналлее, 1 — угол Гроссаллее). С весны 1934-го до 15 февраля 1939 года Рут Розенбаум руководила школой, была на виду. Ныне она репетиторствует (английский и французский) и даже хочет, чтобы о ней упоминали.
Вместе с Рут Розенбаум, штудиенратом Романой Хаберфельд, вынужденно покинувшей школу имени Виктории еще в предыдущем году, стажеркой Брунхильдой Нахман и профессорами Ашером и Литтеном, которым пришлось сделать то же самое несколько позднее, в школе преподавало и несколько учителей-неевреев, в городских гимназиях критически высказывавшихся о национал-социализме: штудиенрат Эльфриде Меттнер, штудиенрат Мартенс и — почему бы и нет — штудиенасессор Отт, Скептик.