Как ни крути, а в Польше у меня были и популярность, и свои привилегии. Из–под прилавка, украдкой, девушки продавали мне французский багет, на Беднарской и Краковском Пшедместье я знал каждую ступеньку и каждую подворотню, а язык у меня подвешен так, что я любому мог заморочить голову. Чем дольше я летел, тем все большие сомнения меня охватывали: туда ли я лечу и стоит ли мне лезть со своим рылом в Америку с ее демократией.
На отсутствие собственных писателей они там не жалуются, да еще по Нью — Йорку и окрестностям толпами слоняются профессиональные жертвы диктаторских режимов разных стран. Не говоря уже о русских писателях–диссидентах, таких, что аж страх берет. Достойных наследников Достоевского, Толстого, Чехова, Гоголя… Вряд ли после Солженицына, Бродского да хоть бы и Аксенова найдутся желающие выслушивать мои жалобы. А ну если лед тронется еще и в Чехии? Или в Венгрии? Вот такие мысли, не лишенные патриотической подоплеки, обуревали меня. Но так или иначе уже было поздно. На всякий случай я начал повторять про себя заповеди свежеиспеченного эмигранта, которые какой–то доброхот записал мне на бумажке.
1. Если окажешься в нужде или отчаянном положении, не помышляй даже соваться к своим соплеменникам. Никто пальцем не пошевелит, а добить добьют с удовольствием.
2. Никогда не позволяй себе искренних высказываний в разговорах с людьми богаче тебя. Если они возьмутся демонстрировать тебе своих страшненьких жен, жуткие дома, фильмы либо книги, знай только похваливай. Ты не вправе позволить себе роскошь иметь врагов.
3. Если тебя оскорбят, в ответ только улыбнись — успеешь еще отомстить.
4. Сочиняя небылицы о своих успехах, постарайся поверить в то, о чем говоришь. Это обеспечит тебе психологический комфорт, а вреда не принесет. В крайнем случае приобретешь репутацию мифомана. Однако обязательно найдется пара–тройка таких, кто развесит уши, и тогда ты сможешь кое–что из них вытянуть.
5. Просящим у тебя помощи не помогай, даже если в состоянии помочь, — ни к чему это. Не то взрастишь на свою голову конкурента. Но с ходу не отказывай, разумеется, если только это не просьба о деньгах. Пообещай помочь, изобрази участие — получишь на какое–то время приятеля. А вдруг да когда–нибудь пригодится…
6. Признаваться в любви можно только женщине, которую не любишь. Ты не можешь позволить себе попасть в зависимость.
Остальные четыре заповеди я повторить не успел — со мной заговорила моя соседка и, к моему удивлению, по–польски:
— Судя по тому, что вы заказали, вы из Варшавы? — Речь шла о том, что несколькими минутами раньше я в третий раз заказал себе двойную порцию джина без тоника. — А знаете, о чем меня спросили в американском посольстве?
— Не намерены ли вы убить президента, — подсказал я. — И что вы ответили?
Она кивнула.
— Как вы считаете, они всерьез думают, что если кто–то к ним едет с целью убить президента, то вывалит все начистоту?
— Удивительная страна, — сказал я.
— Меня еще спросили, не собираюсь ли я в Америке заниматься проституцией.
— Советую воспринимать это как комплимент, — утешил я ее.
— Вы так думаете?
Мы дружно заказали себе по джину без тоника и обменялись адресами. Я вспомнил напутственные слова, какими ободрял игроков тренер нашей футбольной сборной перед матчем: «Бело–красный на флагштоке, первый секретарь на трибуне, так что — хвост пистолетом и вперед — чесать фраеров». А от себя добавил: брось психовать, Янек. Ты летишь в дикую страну, где никто не знает, кто такой Химильсбах[11]; и сразу почувствовал себя увереннее.
Приключения черепашонка Гуру
Мой отец до того, как по причинам личного свойства взялся за детективы, сочинял сказки. Несколько из них были опубликованы, а одна — «О Варше из Дембицы и висленской русалке» — издавалась целых четыре раза. Самая же важная и оставшаяся, к сожалению, незаконченной — рассказ о варшавском восстании, увиденном глазами африканской черепашки, — сказкой была лишь отчасти. Накануне восстания отряд аковцев[12] захватил немецкий товарняк, который шел на восточный фронт. По их сведениям, в нем должно было находиться оружие, предназначенное для уничтожения русских, но когда раздвинули двери, из теплушек вместо фаустпатронов, с помощью которых, сменив их предназначение, бойцы АК намеревались убивать немцев, вывалились тысячи черепах.
Много позже на филологическом факультете профессор Ян Котт[13] учил меня, что гротеск возникает там, где нарушаются связи между причиной и следствием. Например, во время войны сидит себе некто на толчке и только собирается, дернув за цепочку, спустить воду, как в дом попадает бомба. И этот некто вместе с уборной и целым этажом летит неведомо куда и, приземлившись, с недоумением взирает на обрывок цепочки.
После захвата немецкого эшелона Варшаву наводнили черепахи; одного черепашонка отец принес домой и назвал Гуру. Именно ему была посвящена неоконченная и грустная полусказка–полубыль. Во время восстания, когда вокруг сверкало, грохотало и обрушивалось, черепашонок залезал под кровать, а я — следом за ним. Этого я как раз не помню, но так рассказывала мама.
Зато я хорошо помню, как перед самым восстанием мы с мамой, няней и черепашонком отдыхали в Хылице. По вечерам элегантно одетые мужчины и женщины заводили граммофон, танцевали и напевали: «Не люблю, не люблю, не люблю я того, кто о вальсе отзывается плохо…» — и говорили, что вот–вот начнется. А я учился ездить на велосипеде и без конца падал, потому что повсюду был песок. Однако я не совсем уверен, помню ли это сам, или потом мне об этом рассказывала мама. Зато помню, что в последний день июля она сказала: «Возвращаемся к отцу», и в Варшаву нас подбросил грузовик, в котором ехали очень вежливые немецкие солдаты. Всю дорогу мама напевала: «Ведь вальс — танец такой невинный, такой плавный, меланхоличный» — скорее от страха, в то время как нянька молилась, а немцы пели что–то свое. Отца дома не оказалось, не пришел он и ночевать, и мама была в бешенстве. Но годом позже отец объяснил, что ни о чем дурном даже не помышлял, просто был на сборе повстанцев.
Для меня восстание началось с того, что на следующий день по приезде мы услыхали выстрелы. Жили мы тогда на Мокотове, и помню, няня Тодзя поднесла меня к окну, которое выходило в скверик, а по скверику мелкими перебежками перемещались повстанцы и, прячась за каменными столбиками ограды, стреляли по окнам казармы напротив. В ответ из тех же окон по ним палили немцы. Тогда это были еще просто немцы; только когда я уже учился в школе, немцы перестали быть немцами, их сменил таинственный народ — нацисты. От него потом пошли неонацисты, неофашисты и реваншисты, которые соседствовали с нашими друзьями за Одрой. Но те и другие говорили по–немецки.
Не помню, заняли повстанцы немецкие казармы или нет. И если заняли, то не представляю, каким чудом, потому что, как я хорошо помню, вооружены они были в основном револьверами. А увидеть я не увидел — вбежавшая в комнату мама велела няне поставить меня на пол, дескать, детям на такое смотреть нельзя. И мне было страшно обидно, что это зрелище только для взрослых.
Потом — то ли я это помню, то ли откуда–то знаю — мы стали проигрывать, повстанцы отступали, а немцы начали поджигать один дом за другим и расстреливать тех, кто не успел убежать. Многие, кому удалось прорваться, забегали в наш дом, который стоял на улице Мадалинского, в большом саду. Главным образом это были женщины, а одна с собакой. Мне хорошо запомнился лохматый пес. Он все норовил поиграть с черепашонком, который от этого был не в восторге, ибо пес то и дело переворачивал его брюхом вверх. Гуру лежал на спине и только лапками перебирал, и если б не я, он в жизни бы не перевернулся. Правда, псу пришлось еще хуже. Дело в том, что, как всякой собаке, ему хотелось полаять. А лай мог привлечь внимание немцев, которые расстреливали и поджигали всë ближе к нашему дому. Кажется, к тому времени все уже поняли, что из дома давно бы надо бежать, но момент упущен — и теперь немцы были не только спереди, но и сзади и сбоку. Поэтому оставалось только надеяться, что они наш стоящий в глубине сада дом, посчитав брошенным, пропустят. Отсюда и возникла проблема с псом. Ему без всяких церемоний замотали морду тряпками, и он чуть не взбесился, а с ним и его хозяйка. По этому поводу шепотом велись страшные перебранки — спорили, в частности, о том, можно ли пса ночью выбрасывать через окно первого этажа, чтоб он побегал и сделал свои дела вне дома, — не слишком ли это рискованно.
Однажды, когда немцы уже были в поле нашего зрения, показались какие–то люди, направлявшиеся к нашему дому. Их было четверо; первыми бежали женщины, последним — высокий мужчина. Мы им махали из окон, мол, сюда нельзя, иначе они приведут за собой немцев. Какое там! Женщины добежали, а мужчина нет — немцы срезали его автоматной очередью. Как он раскинул руки и ничком упал на землю, я хорошо помню и без чужих рассказов. А в доме воцарилась всеобщая радость: то, что немцы застрелили только мужчину, было воспринято как добрый знак. Все подумали: вдруг это означает, что немцы в женщин не стреляют? Но радость длилась недолго. Добежавшие женщины, видно, уже набравшиеся опыта, в том числе и та, чьего мужа убило, быстро развеяли эту надежду, рассказав, что они собственными глазами видели, как немцы стреляют и в женщин, а что касается детей, то раз на раз не приходится. Мама им тогда поверила безоговорочно, потому что, отведя меня в сторонку, принялась объяснять, куда надо идти искать отца, который где–то там сражается, после того как ее расстреляют.
И я хорошо также помню, как умолял маму не дать себя расстрелять. А радоваться продолжал один только пес, что наконец–то его оставили в покое. Чего я не помню, так это как ночью, в темноте, к нам пришел офицер АК, жена которого пряталась вместе с нами, и сказал, что есть возможность через скверик прокрасться на польскую сторону, которая тогда еще была. И что он забирает с собой жену, и если кто захочет, может пойти с ними и тоже попытать с