На некоторых фактах этой категории я и хочу остановить внимание читателя.
Человека давило культурное одиночество; в средние века оно было необходимостью, пока не сделалось манией. В культурном отношении каждый был предоставлен самому себе. Возможность общения была исключена. Мужчина не встречался с женщиной за исключением торжественных случаев; поэт, мыслитель, творил для себя, не надеясь на одобрение и не смея его искать. Мечты о любви поверялись только подушке, мечты о славе тщательно скрывались от самых близких.
Гуманизм разорвал с этим взглядом. Он решил что одиночество хорошо, когда его не через-чур много, что его избыток убивает личность. Культурное общение сделалось его девизом. Во имя этого девиза он провозгласил законным честолюбие и стремление к славе. Во имя этого девиза, он провозгласил законной свободную любовь.
Проблема любви — один из самых интересных догматов гуманизма. На нем стоит остановиться.
Право любить противоположно основному аскетическому принципу — умерщвлению плоти. Средневековая лирика с прославлением платонической чистой любви была компромиссом. На этом компромиссе стояла и ранняя итальянская лирика Гвидо Гвиничелли, Гвидо Кавальканти, Данте. У первых двух платонизм подчеркнут резче, у последнего сюда примешиваются и средневековый аллегоризм. Беатриче — это мечта мыслителя, греза поэта, неожиданно превращающаяся в олицетворение богословия.
О Beatrice, о vuoi dir teologia.
Петрарка, которого Лаура безжалостно изводила своим кокетством, отрешился от платонизма, но истинный характер его взгляда на любовь не вскрывается в его итальянской лирике. Тут его сдерживает традиция, от провансальцев унаследованная его предшественниками. Поэтому так долго и Петрарку считали платоником. Но стоит раскрыть его латинские стихотворные послания, и чувственный характер его страсти обнаружится совершенно отчетливо. На память приходит Гораций и Катул с их эротическими стихами, когда читаешь послания Петрарки.
Но лучшее и наиболее полное выражение отношения гуманистов к проблеме любви — это Декамерон. Мы остановимся на трех эпизодах.
Полная противоположность аскетизму — это введение к четвертому дню. Один пустынник воспитал своего сына в полном уединении. Парень дожил до восемнадцати лет исключительно в обществе отца и животных. И вот как-то он увязался вместе со стариком во Флоренцию. Все его, конечно, тут поражает, но увидев веселую и разнаряженную гурьбу молодых девушек, он остолбенел совершенно. — Что это? пристает он к отцу. — Опусти глаза и не гляди: это гадость, поспешно отвечает недовольный старик. — А как эти штуки называются, не унимается юноша. — Гусята! — Отец, а не прихватить ли нам с собою одного гусёночка; я его кормить буду.
Это красноречивое констатирование могущества плоти, ее реабилитация. Но на этом гуманизм не останавливается.
Одна средневековая легенда рассказывает следующий, случай: жил был один угольщик; однажды, сторожа зажженную угольную яму, он услышал в полночь страшные крики и увидел, как обнаженная простоволосая женщина бежит на яму, а за ней скачет на черном коне всадник; у ямы он нагнал женщину, всадил ей в сердце нож, бросил на пылающие уголья, вытащил ее из ямы обгорелую и, перекинув через коня, умчался с нею вместе. Оказалось потом, что это — любовники; при жизни страсть довела их до того, что женщина убила мужа, а так как перед смертью они покаялись, то Господь заменил им муки ада временным мучением в чистилище. Сцена, свидетелем которой сделался угольщик, была одним из моментов мщения.
Боккаччио воспользовался этим чистилищным сюжетом, но совершенно переделал его мотивы. В его рассказе всадник, преследующий красавицу, был при жизни влюблен в нее, но, отвергнутый ею, решился на самоубийство; она не догадалась покаяться, ибо считала, что не только не прегрешила, но и поступила как следует, и за то осуждена на вечные муки. Жестокосердые равеннские дамы, которым их догадливые поклонники показали это грозное видение, так напугались, что стали снисходить к желаниям мужчин гораздо охотнее3.
Это уже не просто реабилитация плоти; это панегирик ее, призыв к любви, перевертывающий вверх дном все прежние взгляды на грех.
А вот еще новелла (II. 7): какой-то султан отправляет свою красавицу-дочь к ее жениху. Корабль терпит крушение, прекрасная царевна попадает совсем не туда, куда следует, и оказывается в объятиях человека, с женихом ее ничего общего не имеющего: но это только начало ее злоключений. Она делается игрушкой целого ряда случайностей, которые бросают ее из объятий в объятия, так что, добравшись в конце-концов до жениха и подведя итог, она находит, что в прошлом она разделяла ложе с восемью мужчинами в общей сложности около десяти тысяч раз. Тем не менее жениху она об этом не сообщает, и allato alui si corico per pulc Ila e fecegliele credere che cosi fosse. Боккаччио заключает назидательной поговоркой: Bocca basciata non perde ventura; anzi rinnuova come fa la luna, т.-е. уста от поцелуя не умаляются, а как месяц обновляются4. Куда девались идеалы трубадуров, заветы целомудрия и клятвы в верности влюбленных. Платоническая точка зрения терпит фиаско вслед за аскетической.
Относительная безопасность боккаччиевской точки зрения заключалась в том, что она не возводилась в теорию. Но когда настроение носится в воздухе, за теоретиками дело не становится. Если Леон Баттиста Альберти решается задать вопрос: что делать мужу, когда жена развратничает — убежать от нее или самому начать во все тяжкие? то значит, что недалеко и до теории. А вот и настоящая теория. Она формулирована главным и самым последовательным теоретиком эпохи, Валлой и гласит: решительно все равно, с кем живет жена, с мужем или с любовником; omnino nihil interest, utrum cum marito coeat mulier, an cum amatore“.
А чем зачитываются люди? „Гермафродитом“ Бекаделли, книжкой написанной на потеху сиенским кокоткам и едва ли имеющей что-нибудь подобное себе в мировой литературе по бесцеремонности. Содержание ее формулировано в посвящении — а посвящена она ни кому иному, как Козимо Медичи, — объясняющему кстати и заглавие:
Наес pars prima fuit, sequitur quae deinde, secunda est
Нaec pro pene fuit, proxima cunnus erit.
Такова литература, а она всегда отражала жизнь. „Гермафродит“, а не платоновский „Пир“, к которому тщетно призывали внимание Фичино с братией, был настольной книгой.
В общественной сфере этой литературе отвечало полное разложение бытового семейного начала, та распущенность нравов, за которую историки-моралисты так усердно упрекают Возрождение. Освободившаяся личность справляет свой медовый месяц, сопровождающийся эксцессами моральной разнузданности. Жизнь кипит. В лихорадочной погоне за наслаждениями люди торопятся пользоваться благами, словно во время чумы. Вихрь веселья закружил общество; оно несется в дикой вакханалии, забывшей все и поправшей все. Оно как-будто завидело вдали мрачную Фигуру Савонаролы; как-будто в грозном мираже предстала перед ним унылая панорама Флоренции, затихшей, опустелой и лишь от времени до времени озаряемой зловещим заревом очистительных костров. Эта тревога ясно звучит в веселых песнях Лоренцо Медичи:
Quant’è bella giovinezza,
Che si fugge tuttavia!
Chi vuol esser lieto, — sia:
Di doman non с’è certezza.
О, как молодость прекрасна,
И мгновенна.
Пой же, смейся!
Счастлив будь, кто счастья хочет
И на завтра не надейся5.
Таков был один из неожиданных результатов декларации прав личности. Посмотрим теперь, каковы были эти результаты в более серьезных сферах мысли и жизни. Быть-может там мы найдем факты, более отвечающие нашему представлению о высоко развитой личности.
Философия Возрождения целиком вытекала из основной индивидуалистической тенденции. Она отвергала схоластику с ее безжизненным и бесполезным умозрением de omnibus rebus et di quibisdam aliis и стремилась усвоить реальный характер. С неба она спустилась на землю, от универсалий всякого рода перешла к человеку. Поэтому моральная философия делается излюбленной областью мысли, и к ней относится все ценное, которое нам оставило в этой сфере Возрождение.
Тут наблюдается целый ряд очень характерных шатаний и противоречий. Требования, которые Возрождение предъявляло к философии, были требования реалистического обоснования морали. Между тем тот мыслитель, у которого оно могло бы найти наиболее подходящий материал для этого, Аристотель, оказался по некоторым причинам недоступным. Дело, как известно, в том, что Аристотель был оплотом схоластики, первейшего врага гуманистов. Но схоластика опиралась на искаженного Аристотеля, и это раскрылось, как только гуманисты преодолели ненависть к великому Стагириту и принялись за изучение его в подлиннике. Тогда стали пользоваться им смелее, и последние, типичные представители философии Возрождения, напр. Помпонацци, целиком стоят на аристотелевской точке зрения. Но пока до этого додумались, гуманисты успели обзавестись новым философским богом. То был Платон. Авторитету схоластики противопоставили авторитет древности. У Платона явились очень даровитые последователи среди гуманистов, во главе с Гемистом Плетоном, но в широкий обиход пошел не чистый Платонизм, а тот модернизированный и приноровленный к жизненным реальным задачам, который так характерен для Флорентинской Академии и для ее наиболее яркого представителя, Марсилио Фичино. Подновленный Платоновский идеализм казался как нельзя более подходящим в качестве философского фундамента для индивидуализма; по крайней мере таким его считали теоретики. Вот одно из наиболее характерных положений Фичино: „облагодетельствованный бессмертной душой, постоянно вспоминая свое высокое происхождение, человек должен стремиться к совершенству. Человеческая природа в основе своей наклонна к добру; как к своему отечеству порывается она к добру в возвышенном стремлении, не взирая на свойственные людям недостатки“. Или еще: „Божественный луч, проникая собой все, существует уже в камне, но не живет в нем; живет он в растениях, но не сияет в них: сияет он в животных, но не отражается в них и не возвращается к своему источнику. Только в человеке живет он, сияет и отбрасывает свой блеск назад“. Учение Фичино сильно утратило в глубине и последовательности сравнительно с учением Платона, но именно то и интересно для типичных деятелей Возрождения, что их влекла не философия an und für sich, а те догматы теоретической морали, которые могли быть обращены в источник для практики. Но не только возвышенный идеализм греческого Философа, но даже его переработки в современном вкусе оказались мало подходящей духовной пищей для широких кругов общества Возрождения. Практика пошла совсем по другому пути, чем думал энтузиаст Фичино. Волна молодого, исполненного задора и готового бросить вызов всему, индивидуализма залила слабое идеалистическое течение и увлекла за собой общество.