, но отсюда до демократизма, который приписывали гуманистам, дистанция громадная. В остальном же в их политических взглядах царствует полнейший хаос. Этот хаос сейчас же обнаружится, как только мы припомним некоторые факты.
Вот, например, Петрарка. Послушать его хвалебные гимны фантазеру-фанатику Кола ди Гиенцо, — то можно подумать, что он убежденный сторонник народовластия. А пройдет несколько лет, и он у ног императора; еще немного — и престарелый поэт нашел приют у Висконти и готов считать тиранию наилучшим в мире учреждением. Боккаччио корит старого друга за его оппортунизм, но и он долго не может решить, кому отдать предпочтение: любимцу ли Паллады Роберту Неаполитанскому или Флоренции, изобилующей гордецами, завистниками и любостяжателями. Вот Салутати. Он мечет громы против молодого из ранних, своего же брата гуманиста Доски за то, что тот открыто прославляет Висконти. А сколько правлений пережил в одной Флоренции сам Салутати, исправно неся свои канцелярские обязанности. Вот Лоренцо Валла, своим памфлетом убивший легенду о даре Константина и проделавший этим зияющую брешь в вековой твердыне папской теократии. Не много воды утечет в Тибре, и он смиренно склонится у „святого престола“ в чаянии прибыли и почестей. Вот, наконец, Филельфо, человек, поражающий своей наглостью даже в то время, когда наглость насыщала атмосферу. За золото он продаст свое перо кому угодно и не задумываясь обрушится злой инвективой на недруга и друга.
Нет у этих людей твердых убеждений. Оппортунизм, откровенный, ничем не скрываемый — единственный прочный признак политического миросозерцания гуманистов, этих „кондотьеров литературы“, как окрестил их один историк.
Где причины этого явления? Их несколько. Неустойчивость общественных и политических отношений в Италии, пестрый конгломерат самых разнообразных форм правления, неурядица, доходившая чуть не до полной анархии — все это такие условия, которые едва ли содействовали образованию определенных социально-политических воззрений. Недостаток сколько-нибудь устойчивых типов в современных формах заставлял искать их в древности. Но это не помогает и только получаются попытки не то найти такую форму, которая примиряла бы античное с современным, не то видоизменяла бы современное по образцу античного. Однако не эта причина обусловливала оппортунизм Возрождения целиком. Отыскивая другие мы сейчас-же наткнемся на индивидуализм. Вопросы политики, как и многие другие в конечном счете разрешаются для гуманистов в вопросы личности. Где эта личность встречает подобающую оценку, подслащенную еще какой-нибудь синекурой, там значит и хорошо, там и нужно жить, пока не прогонят — бывает ведь и это — или пока не сделается невмоготу. А не все ли равно, какое там господствует правление. Республика — так да здравствует народ! Тирания — так да здравствует Висконти, Гонзага, Медичи!
Возрождение провозглашало культ личности, оно выставило то положение, что личность имеет право на всестороннее развитие, оно формулировало свой идеал человека — l’uomo universale. Но этот идеал — увы — так и остался идеалом. Ему не вполне мог удовлетворить даже такой изумительный по своим познаниям человек, как Леон Баттиста Альберти. Один Леонардо да Винчи способен был вынести на своих плечах тяжесть этого сверхчеловеческого идеала. У рядовых деятелей Возрождения стремление стать homo universale вырождалось в самый обыкновенный дилетантизм. Но принципу это не мешало:дилетантизм удовлетворял большинство и считался достаточным правом на звание всестороннего человека. Индивидуализм, в основе которого лежит дилетантизм, конечно, не внушает особенно большого доверия. Но в основе его лежит еще и другое.
Нужно при помнить, кто такие были люди, провозглашающие все эти гордые девизы, чтобы понять, чем мог и чем не мог быть индивидуализм Возрождения. Гуманизм — продукт городской культуры, а городская культура — продукт возрождения торговли. Такая наследственность налагает несомненный отпечаток и на индивидуализм Возрождения, сообщая ему его практический, положительный характер.
Эти два наблюдения быть может и объяснят в достаточной степени все те факты, которые я приводил выше без объяснений. Дилетантизм и практичность пропитывают насквозь типичного деятеля Возрождения.
Среднего гуманистически образованного человека не интересуют „проклятые вопросы“, к религии он безучастен, нравственная философия его упрощена до последних пределов, научный багаж сводится к поверхностному знакомству с популярными классиками да умению гладко писать латинские послания. Но этот багаж он считает достаточным правом на звание члена литературной республики и делает очень широкое употребление из самовольно захваченного титула. Он презрительно отстраняется от народа, высокомерен не по чину с толпою и весьма охотно торгует своими знаниями у меценатов. Его политический индифферентизм легко обнаруживается вопреки красивым декламациям и цитатам из Цицерона и Тацита, а фрондирующия места его переписки так же мало беспокоят тирана, как свободолюбивые патриотические тирады обольщают настоящих сторонников республики. От жизни этот рафинированный субъект требует много, и реальными благами не пренебрегает никогда; наоборот, они составляют цель его стремлений, из-за них он лезет из шкуры вон и гнет спину перед власть имеющими. И его требования к жизни повышены: он эстетик, ибо эстетиком сделаться можно после самого мимолетного знакомства с античным миром, а он как-ни-как воспитался на классиках. Он иногда способен действительно понимать прекрасное, так как праздная жизнь, сдобренная щедрыми подачками и проводимая среди живых реминисценций древности, развивает вкус изящного. Но культ изящного у него часто вступает в конфликт с прирожденной грубостью, еще не растворившейся в новом обиходе и под покровом новых идей, и тогда он поражает откровенным цинизмом даже свое привычное к цинизму общество: элегантный жрец Вакха и Венеры сбрасывает античные одеяния и обнаруживает грязное тело вчерашнего аптекаря или кожевника. Он берет от жизни все, если может и не прочь выдумать какую-нибудь подходящую для своих аппетитов философию, но сделать этого не умеет и презрительно обзывает Платона болтуном.
Таким мне представляется типичный индивидуалист времен Возрождения.
Я предвижу целый ряд возражений, которые вызовет мой набросок и, прежде чем кончить, хочу предупредить хотя бы некоторые из них.
Возрождение, могут сказать мне, одна из самых красивых и в идейном отношении одна из самых плодотворных эпох. Идеями, пущенными в оборот Возрождением, мир отчасти живет до сих пор. К ним привыкли, с ними сжились, и потому их не ощущают и не различают в окружающей нас идейной атмосфере, как здоровый организм не ощущает здорового органа.
Все это я знаю очень хорошо, и моя заметка вовсе и не претендует быть характеристикой Возрождения. Я выделил некоторые черты мировоззрения того времени исключительно для того, чтобы показать, какие формы может принимать индивидуализм и во что может вырождаться на практике плодотворная сама по себе теория личности.
Мне могут возразить еще, что тот тип, который я изобразил выше, далеко не покрывает всех проявлений гуманистического индивидуализма, что таких людей, как Фичино, Пико делла Мирандола, Джироламо Бенивьени, Микеле Верино, Донато Аччайуоли едва-ли можно причислить к категории тех реалистов, о которых у меня говорилось. Я это тоже знаю очень хорошо, и если бы я писал исторический этюд, такое замечание имело бы, как и первое, полный смысл. Но я не прошлым занят в данный момент, а настоящим, и с этой точки зрения считаю себя в праве привлекать к делу членов платоновской Академии постольку, поскольку они мне нужны. И это тем более, что даже в позднее Кватроченто Академия была не более, как моральным островком, вокруг которого бушевал океан распущенности. Академики жили себе на лоне прекрасной природы в своих Флорентинских виллах на щедроты Лоренцо, обменивались взаимными панегириками, беседовали на мистические и метафизические темы, заботились о нравственном совершенствовании, регулярно задавали друг другу пирушки, в которых должно быть тоже видели мистический смысл, ибо считали их „пищей для ума, побуждением к любви и укреплением дружбы“.
Платоники представляют некоторый, да и то не большой, интерес для историка философии, для моей цели они характерны как показатели того, чем не могла сделаться возвышенная философская система в эту эпоху.
Но тут возникает более общий вопрос. Неужели эта неприятная фигура, портрет которой я старался нарисовать, может считаться типичным воплощением индивидуализма.
Конечно, нет. Я не очень большой поклонник индивидуалистического мировоззрения, но я его ценю, ибо знаю, что оно неоднократно приводило к великому и прекрасному. Может ли оно и в будущем играть такую же крупную роль, какую играло в прошлом — это вопрос иной, и я его не буду касаться. Индивидуализму Возрождения я придаю то значение, что он может служить хорошим предостережением. Он учит, чего нужно избегать в индивидуализме. Это тем более важно, что исходный пункт его был правильный; он с самого начала решил остаться в рамках реальной действительности, не отделяться от земли, и по его первым шагам можно было ожидать не того, чем он кончил. Но действительность, его интересующую, он мало-по-малу ограничил до такой степени, что из нее были исключены все задачи, придающие ценность человеческому существованию. Индивидуализм Возрождения выродился, sit venia verbo, в какой-то утробно-половой индивидуализм, едва прикрытий культурными потугами.
В самом начале статьи я упоминал об эксцессах современного нео-идеалистического индивидуализма. Эксцессы нашего ультра-реалистического индивидуализма, конечно, не имеют с ними ничего общего. Но, мне кажется, сопоставление этих двух видов одного и того же мировоззрения, не лишено интереса. Один остается на земле, но ослеплен животно-эгоистической жаждой наслаждений, другой царит в туманной выси умопостигаемых сфер, но пытается решить самые настоятельные и острые проблемы эмпирической действительности. Таковы, мне кажется, крайние полюсы индивидуализма. И тот, и другой одинаково бесплодны с общественной точки зрения. Плодотворным он делается в середине. Тогда он остается на земле, как и индивидуализм Возрождения, но не погружается в практический эпикуреизм; тогда он берется за жизненные задачи, как и идеалистический индивидуализм, но решает их тут же, не предпринимая никаких заоблачных экскурсий. Такой индивидуализм одушевлял, например, людей 1789 года.