Он за Обь и Енисей?
Наделить крестьян землею
Мы Бабефов разослали.
А Барбесов всей душою
В мировые судьи взяли.
Теруан де-Мерикуры
Школы женские открыли.
Чтоб оттуда наши дуры
В нигилистки выходили.
Кажется, комментариев тут не требуется. Но вот что любопытно. Пока «Бабефы, Барбесы и Теруан-де-Меркуры»{3} были еще малыми ребятами, Щербина ждал от них многого, можно сказать всего, и благословлял их на путь «счастья и добра» (см. «Мысль и дело», «Женщине»). Почему же он от них отвернулся, когда они выросли? В нем ли самом что оборвалось или надежды его не оправдались и действительно уж очень безобразно было на Руси в шестидесятых годах? Автор предисловия к сочинениям Щербины, упомянув, что увлечения были вполне естественны в молодом обществе, которое только что вышло на путь и проч., полагает, что корень раздражения поэта лежал в нем самом, в его неудовлетворенном, болезненно развитом самолюбии, в плохом материальном положении, наконец, в тяжелой, неизлечимой болезни. Плохое материальное положение и тяжелая болезнь не мешали, однако, многим смотреть иначе на «слабые лучи света и свободы, оживившие русскую мысль и русскую печать в конце пятидесятых и в шестидесятых годах». Впрочем, в совокупности три приведенные причины действительно отчасти объясняют нравственную физиономию Щербины в последние десять лет его жизни. И что касается лично Щербины, то на этом можно покончить. Но ведь Щербина не единственный художник сороковых годов, который рос, рос, а как показались им самим прежде призывавшиеся «слабые лучи света и свободы», так и окрысился в большей или меньшей степени и вместе с тем в большей или меньшей степени утратил свой талант. Да и вне литературы можно наблюдать аналогичные явления. Каждый видал, вероятно, так называемых людей сороковых годов, которые в свое время даже пострадали за свое пристрастие к лучам света и свободы и которые в шестидесятых годах вдруг окрысились, не будучи в состоянии победить в себе неприязненного чувства к людям, в конечном результате им, по-видимому, вовсе не столь резко противным. И, как говорил Суворов: один раз удача, другой раз счастье, надо же, наконец, немножко и уменья; так и здесь надлежит подумать: один заболел расстройством печени, другой состарился, третий из-за границы недоглядел, четвертый просто ошибся, но ведь должна же быть какая-нибудь общая причина этой распри «отцов и детей», можно же подвести к одному знаменателю эти разрозненные факты. Объяснения имеются в литературе, даже в большом количестве. Но если и признать эти объяснения резонными, то они все-таки представляют резоны неполные. Говорят, например, что «дети» вдруг стали непочтительны, грубы, резки, предались отрицанию всего, составляющего цвет и красу цивилизованной жизни и проч. Может быть, оно и верно, но отчего же вдруг все это случилось? Должен же быть какой-нибудь коренной факт, который составляет ядро всех этих явлений, всей этой внезапно вспыхнувшей в разных местах свалки детей с отцами – не с крепостниками какими или завзятыми самодурами, озлобление которых и не требует никаких объяснений; нет, любопытно знать коренную причину озлобления людей, дотоле стремившихся к «лучам света и свободы». Подобного коренного факта, коренной причины я всегда склонен искать в социальных отношениях. Пользуюсь и настоящим случаем, чтобы рекомендовать читателю эту точку зрения, она наверное окажет ему много услуг и во многих весьма запутанных обстоятельствах выведет его на светлую дорогу. На этот раз мне поможет г. Авдеев, наш известный романист, один из писателей сороковых годов, не окрысившихся при виде бледных лучей света и свободы.
Г. Авдеев издал недавно книгу «Наше общество (1820–1870) в героях и героинях литературы». Отдельные очерки, вошедшие в состав этой книги, печатались, если не ошибаюсь, в «Биржевых ведомостях» и в «Неделе»{4}, где я их, впрочем, не читал. Тем с большим удовольствием познакомился я с ними в совокупности. Не скрою от почтенного автора, что в его книге весьма немало азбуки, но ввиду хоть бы вышеупомянутого музыкального письма это дело, очевидно, не лишнее.
Очевидно, немало еще народа, которому нужно говорить: «Открой, душенька, ротик, я тебе положу этот кусочек». Америка открыта очень давно, но ныне в таком количестве являются люди, стремящиеся закрыть ее, что напоминание о ней если не может сравниться с открытием, то все-таки имеет значительную цену. Но у г. Авдеева не все только напоминания о давно открытой Америке и искреннее желание предотвратить ее закрытие. Нет, в небольшой его книжке есть несколько мыслей, очень ценных, и соображений, весьма любопытных. Книжка разделяется на две части: «Герои» и «Героини». Сначала о «героях», под которыми автор разумеет литературные типы, «представляющие высшие точки стояния общественного уровня». Он не задается собственно литературно-критическими целями, и художественная правда известного образа еще не дает этому образу права попасть в портретную галерею г. Авдеева. Точно так же не принимаются им в соображение и общечеловеческие стороны героя, если степень и форма, в которой они проявляются, не составляют характеристики своего времени. Общий вывод, к которому г. Авдеев пришел, следя последовательно за Чацким, Онегиным, Печориным, лишними людьми и русскими Гамлетами, Рудиным, Инсаровым, Базаровым и людьми шестидесятых годов, таков: в течение пятидесятилетия 1820–1870 высшие представители русского общества постоянно и болезненно стремятся к гражданской деятельности, но постоянно осаживаются жизнью и остаются неудовлетворенными. В обществе идут постоянные смены надежд и разочарований. За протестом и надеждами Чацкого идет апатия и хандра Онегина; в Печорине жажда деятельности прорывается вновь, но благодаря обстоятельствам прорывается уродливо и бесплодно, и затем наступает безотрадная пора лишних людей; раздается пропаганда Рудина, не указывая, однако, прямого живого дела; в создании болгара Инсарова, в сочувствии к нему и героини «Накануне», и общества сказывается дальнейшая жажда гражданской, политической деятельности, поднимается Базаров, умирающий, ничего не сделав, и этою смертью как бы указывающий на невозможность деятельности; в Рязанове («Трудное время» г. Слепцова) мы видим изломанного, разбитого, павшего духом последнего яркого человека действия. Дальнейшее течение истории в литературе еще не отразилось.
Я, конечно, не стану следить за всеми отдельными положениями г. Авдеева, представляющими далеко не везде одинаковый интерес и далеко не всегда новыми и оригинальными. Я остановлюсь только на двух пунктах: на Рудине и на людях шестидесятых годов. Но зато эти пункты действительно достойны внимания.
У нас привыкли третировать Рудина свысока. Он для нас фразер, болтун, тряпка, сплетник, неисправный плательщик долгов. Г. Авдеев совершенно справедливо утверждает, что это отношение к Рудину вовсе неправильно. Действительно, оно по малой мере односторонне. Здесь много виноват г. Тургенев, без вины виноват, конечно. Он любит кружевную работу; возьмет известный фон и наплетет на нем множество тонких и совершенно случайных узоров, много способствующих особности, индивидуальности фигуры, но вместе с тем затемняющих ее основной характер, загромождающих его. Оттого-то из-за тургеневских образов и идет, то есть шла всегда перепалка между его толкователями, и притом такая странная, что один толкователь признавал белым то, что другой называл черным. Г. Некрасов тоже эксплуатировал тип Рудина в поэме «Саша». Но, как поэт, более, что называется, субъективный и менее склонный к узорной разработке случайных деталей, он поставил тип яснее. Он даже приговор ему подписал. Не пощадив общего характера Агарина (а не случайных частностей вроде неплатежа долгов), поэт, однако, говорит:
А остальное все сделает время.
Сеет он все-таки доброе семя!
. .
Нетронутых сил
В Саше так много сосед пробудил…
Именно эту точку зрения по отношению к Рудину избрал и г. Авдеев, не упомянув, впрочем, о Агарине. Добролюбов говорил о г. Тургеневе по поводу Инсарова: «Из всей Илиады и Одиссеи он присваивает себе только рассказ о пребывании Улисса на острове Калипсо. Величие и красота идей Инсарова не выставляются перед нами с такой силой, чтобы мы сами прониклись ими и в гордом одушевлении воскликнули: „Идем за тобой!“» Припоминая эти слова, г. Авдеев говорит, что они приложены к Рудину. Это замечание верно, но Рудин обставлен еще более неблагоприятно, чем Инсаров: тот на острове Калипсо вел себя молодцом, а Рудин сплоховал; тот не как общественный деятель, а как частный человек и не как тип, а как индивидуальная фигура безупречен, а за Рудиным водятся грешки. Рудина как «политической натуры», как выразился о нем Лежнев, мы нигде своими глазами не видим, во-первых, потому, что ей и разгуляться негде, а во-вторых, потому, что он делает свое дело, то есть ведет свои разговоры где-то за кулисами. А между тем, все его личные слабости, принадлежащие вовсе не типу, а личности, Дмитрию Николаевичу (так, помнится, зовут Рудина), выдвинуты вперед и поневоле привлекают к себе особенное внимание зрителей. Бывает и в жизни, что какая-нибудь, совершенно случайная, вовсе не существенная черта в человеке становится ему поперек дороги. В литературе это случается еще чаще и ведет к гораздо худшим последствиям. Случайная деталь, ассоциируясь благодаря таланту автора с представлением об известном типе, становится поперек дороги уже не отдельной личности, а целой группе людей. Мало ли таких случайных деталей в Базарове, и сколько они беды наделали! Одно то уже, что бездарные и от всякого другого постоя свободные копировщики хватались за подобные детали и на них строили якобы целые характеры, – одно это сколько напакостило. Я не то говорю, что литература обязана давать идеально прекрасные образы без пятна и порока, без всяких личных слабостей. Нет, Бог с ними, с этими ходульными героями. Видали мы их. Но случайная деталь не должна давить сущности, в этом именно и состоит задача поэта. Иначе одни, хватаясь за эту деталь, стремятся, и весьма часто с успехом, опошлить и обгадить весь тип, а другие напирают на эту деталь в противоположном смысле, что ведет, однако, к тем же в конце концов результатам. Так именно сложилась у нас и репутация Рудиных. Однако изо всех обвинений, которыми осыпан Рудин, важно, собственно говоря, только одно: