Из одного дорожного дневника — страница 4 из 28

Наконец Ландварово. Господи! отпусти французское жестокосердие, устроившее эту станцию. Ни угла теплого, ни мебели, ни места присесть, словом, ничего. Двери с разбитыми стеклами или вовсе еще без стекол; пронзительный холодный ветер свищет по зале, мужчины кричат, женщины суетятся, ищут оттертых толпою детей, дети плачут, не находя матерей. Все недовольно, все торопятся, боясь опоздать, и никто не находит удовлетворения ни одному из самых умеренных и самых справедливых требований пассажира. Я теперь понимаю озлобление русской публики против администрации обворожительных сотрудников рыцаря Бларамберга; искренно желаю ему получить насморк и усаживаюсь на моем саквояже на платформе, потому что в залу нельзя пролезть.

На ландваровской платформе мне приходит на память один недавно скончавшийся даровитый русский публицист, либерал и радикал. Он, говоря притчами, сказал раз, что неблагоразумно, едучи из Москвы в Петербург, брать билет до промежуточных станций. Нетерпеливцам это очень понравилось, и они не раз замечали постепеновцам, что они портят дело, предъявляя требования на билеты до промежуточных станций. Французский рыцарь г. Бларамберг дает возможность отвечать на вопрос покойного радикала. Не возьмете у него билета из Вильна до Ландварова, не попасть нам и в Варшаву, стоящую в конце пути. Вот зачем люди сообразительные и берут билеты до промежуточной станции, когда нельзя получить их на целый путь, и упрекать их, кажется, не в чем.

Дойдя до такого заключения, я чихнул. Это с одной стороны значит, что мои заключения справедливы, а с другой, что я получил насморк, который по всей справедливости должен был бы идти г. Бларамбергу с товарищи.

Забыл сказать, что в виленском амбаркадере я видел несколько экземпляров бларамберговской креатуры в самом печальном настроении. Бедняжки жалуются на сокращение штатов и на покушение удалить тех из них, которые не понимают ни по-русски, ни по-польски. Какая несправедливость! И эти русские и литвины не позаботятся изучить французский язык, чтобы спасти остатки полчищ, приведенных в Россию рыцарем Бларамбергом! Истинное варварство!.. А пора поспустить этих господ с рук, и очень пора: скверно распоряжаться мы и сами умеем, и берем за это гораздо дешевле.

После суеты и торопливых хлопот о билетах и багаже нас усадили в вагоны и объяснили, что поезд пойдет еще через час. Ну, вот и прекрасно. В купе, занятом мною и двумя моими сопутниками, садится некая персона, состоящая на службе по железной дороге, и гвардейский офицер, следующий с командою в Варшаву. По поводу шляхты мы с К—м заговорили о взглядах Риля на умственный пролетариат. Разговор идет по-польски. Офицер, услыхав несколько раз упомянутое имя Риля, спрашивает меня по-русски: “А что, его родные были тогда в Варшаве?”

— Чьи родные? — говорю я, совершенно не поняв вопроса.

— Риля!

— Риля?

— Да, Рыля!

— Не знаю, право, но зачем же им быть в Варшаве?

— Разве он не варшавский?

— Рыль-то?

— Да, он ведь варшавский?

Я наконец догадался: “Вы о каком Риле говорите?” — спросил я офицера.

— О том, которого повесили в Варшаве.

— А мы о том, который писал об умственном пролетариате.

— А так это не тот самый.

— Нет, не тот.

— Где же это напечатано об умственном пролетариате?

— В “Русском вестнике”.

— Ну, уж, батюшка, “Русский вестник”…

— Что?

— Черт знает что.

— Журнал хороший, — говорит К—ч.

— Подите вы!

И я, и К—ч смотрим на фамильярного офицера, заворачиваемся в углы и засыпаем.

За две станции до Гродны поднимается шум, все бегут пить чай, но до чая дотолпиться нельзя, и половина пассажиров, несолоно хлебавши, возвращается в свои вагоны.

Наш офицер показывает персоне, служащей по железной дороге, серебряные часы, подаренные кому-то из его солдат за меткую стрельбу, и расспрашивает об удовольствиях варшавской жизни. На одно свободное место в нашем купе кондуктор сажает даму в черном платье, с маленькой девочкой тоже в черном.

— Przepraszam![7] — говорит дама, проходя мимо наших ног. Мы поднялись и дали место. Уселись, поезд тронулся.

— Вы, верно, не издалека? — спрашивает офицер новую сопутницу.

— Со?[8]

— Вы не дальние? здешние?

— Со? — опять повторяет дама, надвинув брови и поправляя галстучек на ребенке.

Офицер повторил свой вопрос в третий раз.

— Ja nic nie rozumiem,[9] — ответила дама тоном, не допускающим дальнейшего разговора, и, посадив ребенка к себе на колени, обернулась к окну.

По потолку вагонов задвигалась сигнальная веревка, пассажиры высунулись в окна, раздалось: “пожар, вагон горит”.

— Позвольте, позвольте, — говорит офицер, поспешно двигаясь к двери, “пшипрашу”,[10] говорит он, проходя мимо дамы, и выскакивает из вагона. Мы тоже вышли. Второй вагон от локомотива горит с передней стороны; говорят, в него попала искра из трубы и внедрилась в свежую масляную краску. Воды нет. Солдаты берут горстями песок с дороги и забрасывают горящую стенку платформы.

— Вещи, вещи свои беречь! — кричит офицер солдатам.

— Слушаем, аше бродие! — отвечают солдатики.

— Что твой палец? — спрашивает офицер солдатика с рукой, обвязанной какою-то онучею.

— Ничего, аше бродие!

— Болит?

— Болит, аше бродие!

— А легче теперь?

— Таперича легче, аше бродие!

— Что у тебя такое? — спросил я солдатика, когда офицер отправился командовать гасильщиками.

— Дверью в агоне прищемил.

— И крепко прищемил?

— Совсем увесь коготок так и отворотил.

— Что ж ты сделал?

— Табаком присыпал, да вот тряпицей обмотал. Кровь только все так и валит, — добавил он, показывая мне на тряпку, смоченную кровью.

— Купец! послушайте, купец! — обратился ко мне больной. — Не обидетесь, что я вас попрошу?

— Не обижусь, мой друг, не обижусь.

— Одолжите цигарочку, — и солдатик сделал мягкую улыбку. Я дал ему две сигары.

— Вот благодарение вам. — Солдатик взял левою рукою сигары и запахнул их за обшлаг рукава больной руки.

— Садись, — скомандовал офицер. Солдатики начали прыгать в “агон”, и через десять минут мы пристали к гродненскому вокзалу, устроенному еще хуже ландваровского.

11-го сентября. Гродно.

Вчера целый день протаскался по Гродно. Гадкий городишко, хуже Чернигова, кажется. Еврей, поймавший меня за саквояж при выходе из вагона, уложил его в свою “бричку” и таким образом обязал меня влезть туда же.

— Куда ехать? — спросил он, проехав шагов тридцать.

— К Эстерке. — Я еще на дороге условился с моими знакомыми остановиться вместе, а они почему-то предпочитают “заязд Эстерки”.

“Заязд Эстерки”, как все еврейские заязды, грязный, холодный, с дурно прилаженными окнами и хлопающими дверьми. Двери между нумерами ничем не заклеены, и под каждою дверью большое пустое пространство. В нумере слышно все, что говорят в соседних нумерах, справа и слева. Один из моих товарищей К—ч отправился к своему отцу, для свидания с которым он приехал из Вильна, а другой занял нумер рядом со мною, в нумере с другой стороны слышны молодые женские голоса и треск от раздираемой материи: там что-то кроят.

Извозчик еврей, похитивший меня со станции железной дороги, взыскал с меня полтинник за доставление к Эстерке. Абрам, метрдотель Эстерки, стоявший при моем расчете, освидетельствовал, что это “стоит полтинника”; ну, стоит и стоит, делать нечего. Приезжает мой товарищ, обыватель литовского края и знаток здешних людей и здешних нравов. Извозчик в два приема сносит за ним кучу вещей, которых со мной не было, и получает за это 40 грошей, т. е. 20 коп. сер<ебром>.

— Замало, пане, — говорит извозчик, — нужно бы 50 грошей.

— Иди вон!

— Дайте десять грошей.

— Абрам!

— Только пять грошей прошу.

— Абрам! Абрам!

Входит Абрам.

— Что ему следует от железной дороги?

— А чи я знаю? — говорит Абрам.

— Врешь, говори!

— Ну, вы же рядились с ним.

— Нет, не рядился.

— Ну, так дайте ему злотого (15 копеек).

Извозчик забормотал по-еврейски, тыкая под нос Абраму злот и десятигрошовый билон.

— Пошли оба вон.

Евреи продолжают кричать.

— Пошли вон, говорю вам, пошли!

Извозчик выскакивает за дверь, а Абрам за ним. “Подерутся”, — думаю себе и выхожу на галерею, устроенную вдоль нумеров, а Абрам стоит с извозчиком и беседуют самым любезным образом на своем жаргоне. Все-таки мне неприятно, что мой сопутник, добрый и мягкосердечный человек, так круто обращается с евреями.

— Пане!

Оборачиваюсь: за мной стоит хромой еврейчик.

— Я помощник Абрамки.

— Что ж тебе нужно?

— Постель пану нужна?

— Нужна, только чистая.

— О! что уж чистая, то будет чистая.

Еврейчик скрывается и через полчаса вносит две простыни и две подушки.

— Разве это чистая постель? — говорю я, указывая на подушки и простыни.

— Ну, что это, это пустяки, так якое-то пятнышко.

— Пусть и так, а ты мне дай другую постель.

— Ой, нету, далибуг же нету, пане!

— Так за что же вы деньги берете?

— Як за что? За постель.

— За грязную?

— Ай, ай, ай, як пану не стыдно такое говорить, — говорит еврей укорительным тоном, — чи ж это грязная постель?

— А пятна?

— Ну, что за пятна, пустые пятна.

Мне надоел этот торг, и я позволил себя уверить, что принесенная мне постель действительно чистая.

Только что исчез хромой еврейчик, является Абрам и осматривает мой нумер.

— Умыться надо? — спрашивает он.

— Надо.

— Самовар надо?

— Надо.

Абрам заворачивается, но, взявшись за дверную ручку, опять останавливается и с скоромною миною вполголоса спрашивает: “Може еще что надо?”