за Путина –
как скажут.
Нам не нужно выбирать.
Нам лишь помыться, выходя на рать,
и к черту всё, что чересчур запутано.
У нас в крови – привычка умирать.
У нас в крови – привычка уходить
от злых сомнений и от долгих проводов.
На кухне спорить, и ругать, и пить,
забрать у норн свою живую нить
и перегрызть, как оголённый провод.
У нас в крови – привычка уходить.
У нас в крови зараза ещё та,
неизлечимая, как ни пытайся.
И непроглядно злая нищета,
и равнодушье жёлтого листа.
Мы вымрем и оставим мир китайцам –
у нас в крови зараза ещё та.
Но можно – сомневаться, презирать
и не смиряться с ролью «кушать подано».
Но – время.
И закроется тетрадь.
И мы уходим завтра и вчера
за чёрт-те что,
за Сталина,
за Родину.
…У нас в крови – привычка умирать.
Так остаёшься один, затерянный где-то
между песков и солнечности огня.
Брат мой,
вокруг меня происходит лето.
Лето вокруг меня.
Так остаёшься – до глаз закованный в латы,
твёрдый и неподвижный, как сталагмит.
Вот я стою на улице с автоматом:
это – война.
Война как способ любить.
Брат мой,
мы были из тех, кто всегда играет,
тех, кто даже сквозь ад проходит легко.
Только волчата ведают путь до рая –
прямо, налево, в небесное молоко.
Брат мой,
мне кажется, мы с тобой доигрались,
мы говорили – пускай после нас потоп,
что-то уже позади – переход, кризалис,
ливни и
что потом? –
ничего потом.
Брат мой, в самых отчаянных мясорубках
выживут те, кто идёт по жизни смеясь,
было бы пиво,
кофе,
хорошая трубка –
брат мой, такими были и ты, и я.
Брат мой, когда выгорают вечные дети?
Где, на каком моменте перестают
вечно швыряться деньгами, бродить по свету,
попросту устают?
Брат,
нас просеяло через такое сито,
тех, кем мы были раньше – и не зови.
Брат мой, не верь, не бойся и не проси,
да
это отлично подходит
и для любви.
Брат мой, послушай: мы были ветром и мёдом,
солнце над трассой и у дороги пыль.
Рыжая девочка приникает к гранатомёту,
вскакивает в бронированный автомобиль.
Бьёт по глазам отчаянный белый свет.
Доброй дороги.
Привет.
Лето кончается – это значит, что будут идти дожди,
смывая пыль, и листву, и всё, что случалось прежде,
размывая дороги сзади и впереди,
отдаваясь болью глухой в костях и груди,
но послушай меня, мой свет, послушай, не уходи:
я буду говорить тебе о надежде.
Вокруг нас рассыпается всё, размывается свет и
звук
(возьмите меня на руки! согрейте меня, утешьте!),
всё, за что хватаешься – оно уходит из рук,
но послушай меня, мой свет: держи спасательный
круг,
я буду говорить с тобой о надежде –
на дорогу в лесу, что пахнет соснами и смолой,
на рассвет над новой землёй,
ангела с бензопилой,
на то, что всё это вокруг – устанет ржаветь,
мертветь,
на то, что небо перестанет дождём реветь,
из руин и воды поднимется твердь,
и цветы её будут под солнцем
светиться и розоветь.
Если пройти по этой улице в таком же солнечном сентябре,
если присесть на нагретом камне,
будет так же солнце светиться в каплях смолы на коре,
город обнимет морщинистыми руками.
Есть простые вещи, актуальные в каждом из дней:
осенью вода и воздух становятся холодней,
не оставляй открытой форточку, не стой на ветру,
и –
я буду любить тебя, пока не умру.
Раскрываешь себя, как ладонь, протягиваешь – держи.
Гром ворочается над степью, как старый волк.
Ты сидишь над огромной пропастью,
затерянная во ржи.
Если кто с тобой говорил, то давно умолк.
Эта осень жмёт на тебе в плечах,
сдавливает в груди,
это не с кем говорить – молчат и ангелы, и демоны,
и валькирии,
Внутренняя Монголия заключает последнее перемирие
с внутренней Атлантидой;
не стой в дверях – проходи.
Этот город, приросший, казалось, к коже – не отодрать,
вдруг становится в одночасье чужеклеточным,
раковым,
роковым.
Отворяет грязные дворы,
осенние канавы,
глубокие рвы.
Не возвращайся в знакомую комнату, не ложись
в кровать,
вино прокисло твое, хлеба у тебя черствы.
Мы, что не знаем имени для того, что у нас внутри,
что не даёт покоя, гонит вперёд, горит,
мы, не знающие родины, –
мы никогда не умрём.
Я ловлю чужих детей над пропастью – день за днём,
заходящее солнце светится янтарём.
Так иди, раскрывая себя ладонью, протягивай –
ветреным сентябрём,
и однажды прилипшая осень лопнет у тебя на плечах –
оставайся наг.
человек человеку – мир.
только лучше гляди, только лучше пойми,
человек человеку – мир,
голубые реки, расходящиеся мосты,
ливнями заплаканные дороги, золотые костры,
шёпот трав и ночные взгляды зверей,
роза на пустыре.
Раз, два, три, четыре и пять,
не гляди мне в глаза, не ходи со мною гулять,
если каждый из нас – это огромный мир,
то, наверное, мой – не пережил войны.
Ядерные грибы, пустые окна квартир,
выжженные кварталы среди тишины.
Раз, два, три и четыре,
нечего делать в постъядерном мире,
нечего бродить в паутине полночных трасс,
нечего искать цветы и зверей,
здесь большая пустыня, оранжев её окрас,
ядовита её земля, уходи скорей.
Раз, говорю тебе, два и три,
уходи, ни слова не говори,
тут сухие реки, оборванные провода,
только черви ворочаются под землей.
Глубоко в колодцах – отравленная вода,
здесь сама земля вызывает тебя на бой.
Раз,
повторяю: раз (слышишь?), два и три.
Вот он, мир, что живёт у меня внутри,
раз, говорю тебе, два,
северный ветер съедает мои слова,
человек человеку – мир,
только мой превратился в небо и облака,
есть ли в нём – живая вода и запах цветка?
Выжженное поле, перекрестье полночных трасс.
Гром гремит над степью – первый его раскат.
Я, закрыв глаза, повторяю в последний: «раз».
Ты идёшь искать.
Это случается, когда с неба
начинают падать мёртвые птицы,
асфальт начинает трескаться, газом сочиться,
ломаются дома,
поднимается тьма всё выше и выше,
вот тогда-то становится видно, как они сидят высо-
ко на крыше
полуразрушенного дома
и пьют из термоса чай,
и рядом, горящая, как свеча,
падает птица.
Слушай, – говорит она, –
а ведь с нами ничего не случится?
Ну, – говорит, – ведь с нами ничего и не может?
Он гладит её по холодной и влажной коже,
говорит: ничего.
Ничего, ничего.
Горизонт ударяет волной лучевой.
Правда, – говорит она, – мы так и будем: последние
дети
на этом потерявшемся свете?
Правда, даже когда закончатся все,
мы будем сидеть на крыше, в этой световой полосе,
и все будет хорошо,
пока не кончится чай?
Оседает пепел у неё на плечах.
А она совсем не плачет,
глядит незряче,
четырнадцатая осень стала такой горячей,
и она на него всё косится, и взгляд у нее щенячий.
Он говорит ей: не бойся и не скучай,
вот сейчас мы допьём этот тёплый чай,
а потом – дорога в огне расступится, и мы с тобою
пойдём,
за калиновый мост, за серебряный водоём,
за далёкие звёзды, что посверкивают глазасто –
прямо в небесное царство.
ПРО ДИМУ ВИНОГРАДОВА
ничего необычного не происходит, нет,
мальчик дима живёт на свете, и этот свет
ну, не то чтобы зол, но не очень-то ласков,
это вам не сказка,
выпить в пятницу не с кем, девочки не дают,
остобрыдший офисный неуют,
и однажды дима решает, что всё – каюк,
дима думает – блядь.
и однажды приходит в офис и начинает стрелять.
те, кто умел от ненависти – молчать,
те вопят, что надо кусаться, а не мычать,
дима пишет: уничтожить людей, как кучу компоста,
и они репостят.
позже будут писать в газетах и соцсетях,
дескать, дима – новый герой, и поднимут его на стяг,
дескать, человек, идущий против системы,
дима поднимается в лифте, его обступают стены,
пистолет дрожит под рубашкой.
страшно.
а другие напишут: он спутал реальность со сном.
что там знают они! как пуст холостяцкий дом,
как потеют ладони, как чёрные туфли жмут,
открывается лифт, поворот знакомый – вот тут.
что там будет дальше – версии, шум и суд.
но этот мальчик просто танцует, ловя неслышимый
ритм,
этот мальчик просто стреляет, не ведая, что творит.
что там будут писать, и спорить, и выдвигать идеи,
те, кого всё достало, те, кто ничего не умеет,
что им останется – мальчик дима как образ большой