борьбы,
а ещё – гробы,
потому что ненавистный офис затуманился и потуск,
где-то вдалеке зарождается великий плач,
потому что дима уже нажимает на спуск,
ствол становится тяжёл и горяч.
когда приходит ноябрь – ему не гляди в лицо,
открывай секретики лета – так будет легче.
осень – это время поднимать своих мертвецов,
чтобы держаться за их уставшие плечи.
это такое время, что, как ни сжимай клинок,
враги наступают, и тьма их чернеет до горизонта,
и тогда ступай тропой мертвецов,
уходи, не чувствуя ног,
позади трубит победительный рог,
продвигается линия фронта.
то ли флейта в руках и шпага на левом бедре,
то ли через плечо – гитара, и автомат за спину,
уходи тропой мертвецов в ноябре,
чёрная трава в серебре,
никогда твои мертвецы тебя не покинут.
так иди, не слушай голосов, что из головы
просят тебя обернуться, иди сторожко…
вот я встаю, улыбаясь, с сырой травы,
зажимая дыру в груди, держусь за губную гармошку.
и когда уже не осталось совсем бойцов –
вот врагам моим остается лишь расступиться,
вот становится горизонт тяжёл и свинцов,
в бой выходит армия моих мертвецов,
самых преданных моих мертвецов,
главное – не пытаться узнать их лица.
говорят, что это нормально,
что это люди,
говорят, что все убивают
тех, кого любят,
говорят, что если сплелись –
всей судьбой, и сердцами, и телом,
как сиамские близнецы, –
чтоб спастись – приходится резать,
ну и что, если не хотела,
отдавай концы.
а я хожу, болит моя голова,
а я держусь за ветер да песню пою,
я четвёртую ночь не сплю, не спасает и сон-трава,
бьётся солнце в башку мою,
а я хожу да плачу, плачу слезами горько,
нет грустнее нечаянного убийцы,
поле моё, поле, соляная корка,
озеро горчащее – не напиться.
так бывает: допустим, девочка и щенок,
самый любимый щенок на свете,
каждый без другого заведомо одинок,
каждому без другого – злое солнце, кусачий ветер,
только не пускают домой, со щенком не пускают,
говорят – прогони или уходи сама,
и девочка плачет, и в небе её тоска, и
за мокрые щёки кусает её зима,
и она толкает щенка ногою – сперва несмело,
а потом сильнее, ну почему он не понимает,
а потом бежит домой и думает, что успела,
пока он там лежит, пока подвывает,
что он не пойдёт за ней, не найдёт, не будет страдать
и плакать,
что так будет легче для всех, а главное, для него.
каждый, кто любит другого – сам ему и топор, и плаха,
и голгофа, и рождество.
и вот она ходит и думает, как она его оттолкнула,
думает – больно моему щенку,
и полна её голова нездешнего гула,
и никуда не деть заполняющую тоску,
и думает она: больно ему, господи, больно моему другу,
никуда не деться от этих мыслей,
и вот три дня и три ночи ходит она по кругу,
и вот эти три дня и три ночи над ней нависли,
а потом она надевает пальто и шапку
и идёт во вьюгу искать щенка,
трогает зима её липкой лапкой,
нависают над ней облака,
и пока она ищет, всё она думает, как там
больно щенку, ну зачем же я так, ну черт,
а когда находит, то видит, что не больно ему ни капли,
потому что всем своим щенячьим тельцем он мёртв.
а если это правда, если всё это – люди,
убивающие друг друга то злостью, то ленью,
а если все убивают тех, кого любят,
то дайте мне другую вселенную.
ПЕСЕНКА ДЛЯ ЖУРАВЛЁВА
Я жил свои двадцать пять, и я не знал ни черта,
хотя и нашёл работу, и даже завёл кота,
я пил и искал; я понял, что всё это ни о чём,
когда я однажды вечером стал ключом.
И руки мои застыли навеки, искривлены,
я видел в замочной скважине солнце чужой страны,
моя голова серебряна, и ног моих больше нет,
но в чёрной декабрьской скважине брезжит свет.
Чёрный поезд,
и на пальце звенят ключи.
Нож на пояс,
да по дереву постучи,
в подворотню,
в чёрный дом уходи скорей.
В мире сотни
не открытых ещё дверей.
И мир за каждою дверью светел был и велик,
и я хотел говорить, но мой замолчал язык,
и не было даже слов – попробуй, не задохнись, –
но тело моё звенело, летя по ступенькам вниз.
И если ты здесь – послушай, послушай, как я пою,
и как отражают стены невзрачную песню мою,
беги за мною по лестнице, с фонариком ли, свечой,
и слушай меня, и может, ты тоже станешь ключом.
Это просто:
слушай песни железный звон,
будь блокпостом,
часовым четырёх сторон,
собирайся,
свет и газ, давай, отключи,
нож на пояс,
да на пальце звенят ключи…
В этой деревне рвано, черно и голо,
теряются звуки, ломается голос,
мир закончился; вместо него – темнота и холод,
мор,
война,
смерть,
голод.
Пап, – говорит его сын, – а ведь ты же был звонарём,
позвони ещё до того, как мы все умрём,
вытянемся под заснежившим декабрём;
папа, мне скучно без музыки.
Холоден дом,
тараканы скребут по углам; говорили верно:
эти переживут, блин, любую скверну.
Ветер гуляет в деревне,
мучает жажда,
он достаёт заначку, глотает дважды,
ключ достаёт из ящика – и идёт,
чёрною площадью, прямо под новый год,
лестница криво дёргается из-под ног,
дёргает левый бок.
Там, наверху, мороз, гуляют ветра,
там, наверху, ему шепчут: пора, пора,
там говорят: у каждого есть свой срок,
армагеддон, конец любой из дорог;
эй, – говорят, – спускайся и доживай,
ты не волнуйся: потом заберут в рай.
Он усмехается, фляга в руках дрожит,
думает, что не больно хочется жить,
эти, над ухом, – а чёрт их, а кто они,
думает, что на востоке уже огни,
сын попросил в последний раз позвонить.
Тяжко верёвка дёргается из рук.
И начинается звук.
Звук наполняет деревню, реку, леса,
вдруг различаются вздохи и голоса,
и на востоке – светлая полоса.
Если армагеддон – ты не то готовь:
видишь, верёвка руки стирает в кровь,
видишь, как рвётся дыхание по живому.
Мир открывается новому звуку,
новому слову.
АРМАГЕДОНИЗМ
* * *
минус двадцать пять, мёрзлая вода,
если это конец – то он навсегда,
не настанет утро, не придёт рождество,
господи, нет больше у меня ничего,
господи, нет больше у меня ничего.
я выхожу на трассу, я знаю, что всё придёт,
господи, как медленно тает лёд.
солнце падает в волчью пасть, а за ним
выключаются окна в домах одно за другим,
как поверить, что однажды придет весна?
господи, нет больше у меня ни хрена.
я иду по чёрной дороге, она зовёт,
господи, как медленно тает лёд.
господи, я вышел, лови же меня, лови,
наступает чёрный декабрь, время не для любви,
я иду, как прокажённый, бубенцами звеня,
господи, нет у меня даже меня.
нет у меня, господи, даже меня.
* * *
когда выключается свет, замирает нота,
последняя нота, длящаяся ещё
на секунду дольше, чем свет,
а потом отчего-то
застывает кровью у рта и щёк.
сплёвываю и поднимаю лицо в космос:
если дальше некуда, господи, где же ты?
у него глаза ветерана,
в седых космах
мятые полевые цветы.
* * *
это как сходишь с поезда, а тебя принимают менты,
волокут в участок, до крови бьют,
до вспышек перед глазами, до темноты,
как тут верить, что есть мама, новый год и уют?
это как дом горит: непонятно, где жена и собака,
все отходы перекрыты огнём, вот он – страшный суд.
стоя на подоконнике, не замечаешь, как начинаешь
плакать;
как тут верить, что прыгнешь – тебя спасут?
это как на последней баррикаде стоишь с гранатой,
и орут – сдавайся, и глаза застилает дым;
как тут верить, что дёрнуть чеку – это так и надо?
как тут верить, что мы победим?
в детстве я писал записки для дедмороза и прятал
их под матрасом,
сейчас я ножи пристёгиваю к плащу,
господи, но я выхожу на последнюю трассу,
господи, но я верю, что я тебя отыщу.
* * *
снег летит мне в глаза, застывает льдом на лице,
я иду по чёрной дороге, город у нее в конце,
и я знаю, что там – колокольный звон, золотая весна,
потому что больше нет у меня ни хрена,
потому что больше нет у меня ни хрена!
я стираю снег с рукавов, впереди мой город зовёт,
господи, как медленно тает лёд.
медленно, медленно, медленно тает лёд.
АРМИЯ. ДО ВОЙНЫ.
…Но когда начинают стены темнеть
и потёки тёмные проступать,
остаются слова мне – звонкая медь,
остаётся наш призрачный снегопад.
И когда превращается воздух в зной
и на горло давит он всё сильней,
во весь рост встают за моей спиной
тени наших ссутуленных фонарей,
и осенний запах сырой земли,
и морская соль под летним дождём,