Из Питера в Питер — страница 7 из 54

День был солнечный, снег на мостовой залоснился. Стоило открыть форточку, как тотчас доносилось «ура-а!» и непривычный стрекочущий шум мчащихся куда-то автомобилей. Усидеть дома Ларька не мог…

Еще за несколько дней до взятия Зимнего мать и другие женщины дворницкой без удовольствия, скорее, с испугом, недоверием рассказывали друг дружке, что с ними начали здороваться и заговаривать важные жилички из дома, даже предлагали какую-то помощь… Другие, напротив, приставали, требуя объяснить, что плохого они, женщины дома, сделали им, женщинам дворницкой, и неужели они, женщины дворницкой, имеют что-нибудь против них, женщин дома, которые так же страдают от бесконечной войны, от всех этих революций, неизвестно кому нужных?

Удивительное, подмывающее ощущение бесстрашия, вольности все сильнее овладевало Ларькой и заносило его то на лестницы Зимнего дворца, по которым, все вверх, катила революция, то к матросам, которые допускали шустрого парнишку на свой революционный корабль, узнав, что у Ларьки брат тоже матрос и служит где-то на Балтике…

Но самое острое ощущение великих перемен, утверждения справедливости и возмездия, ощущение до боли Ларька испытал, когда директор банка, в тяжелой шубе и золотых очках, а с ним его жена и дочь, капризные, брезгливо сжавшиеся, позабывшие снять золотые кольца с холеных, никогда не работавших пальцев, появились в дворницкой, потому что отныне им предстояло тут жить! А все жители дворницкой перебирались в их огромную квартиру, где Ларьке с матерью выделили сразу две комнаты… Мать ни за что не хотела туда переезжать, боялась и даже тогда, когда соседи, с прибаутками, начали перетаскивать в удивительное жилье барахлишко, продолжала упираться и слабо протестовать. А Ларька чувствовал, что ненавидит мать за трусость, за привычку сгибаться в три погибели… Он даже не знал, кого больше ненавидит - мать или банкира с его семейством.

- А ну, посторонись, - велел им Ларька и под причитания матери потащил отцов ящик с инструментом, самое ценное, что у них было, на второй этаж дома, в новую квартиру.

На следующий день Ларька объяснил Мише Дудину, а тот ответил на уроке пораженному Валерию Митрофановичу, что великое переселение народов - это не какие-то гунны, готы и прочие неизвестные, а когда из дворницких переселяются в дома…

Некоторое время Ларька и его друзья не трогали приличных детей из дома. Но когда стало очень голодно, драки возобновились. Ведь хлеб прятали чиновники, банкиры, купцы, они хотели голодом задушить революцию, и Ларька, как мог, восстанавливал справедливость…

Когда стало известно, что формируются первые эшелоны, чтобы вывезти детей из голодающего Питера, кто-то из старых жильцов дома предложил матери отправить в хлебные места и Ларьку.

Он слышать не хотел об этом. Упорно твердил, что не помрет, никакого голода не будет, - чтобы никто из врагов и злодеев революции не воображал, что напугал кого-то голодом. Слезы матери, которая всячески уговаривала Ларьку ехать, послушать добрых людей, его только сердили. Но тут всего на сутки заехал брат, матрос. Он ввалился, когда его никто не ждал, большой, сильный, с потемневшим от бессонных ночей лицом, с бомбами-лимонками у пояса и рыжей коробкой маузера сбоку. Революция велела морякам остановить немцев, которые рвались к красному Питеру, и моряки выполняли свой долг. Брат говорил о боях, о своем корабле, о немецких солдатах: они начнут революцию в Германии, тогда пойдет и мировая… А потом завалился на мамину кровать и захрапел. Но предварительно он велел Ларьке «не шебаршить, не давить фасон, а ехать, куда приказывает революция…».

И Ларька сдался. Слова брата были законом, словом самой революции. В утешение брат оставил ему черные ленточки со своей матросской бескозырки…


Одной из этих ленточек Ларька теперь перевязал букет для Кати Обуховой, другую оставил себе. Может, когда-нибудь Ларька и Катя встретятся и узнают друг друга по этим ленточкам…

Он не мог больше оставаться в эшелоне. Иногда ему казалось, что его опять переселили в дворницкую. Почему-то с первым эшелоном ехало очень много детей из приличных семейств. У них было полно одежды и даже запасы еды, которую, правда, уничтожили на общих пиршествах в первые же дни. Некоторые мальчики и девочки уверенно переговаривались между собой по-французски, а те, кто не умел, все равно пытались держаться так, будто они, конечно, не ровня каким-то Ручкиным и Гусинским… И Ларька снова насмешничал, задирал, дрался, но все это казалось ему уже пустяками, настоящее же дело осталось позади, в Питере, а еще вернее - там, где сражался брат и, может быть, бился с врагами революции еще и отец… Не скрытничая, не ловча, не дипломатничая, они в открытую дрались за свою победу, и это представлялось Ларьке таким счастьем, что он не выдержал…

Когда он мягко выпрыгнул из вагона, поезд шел, казалось, со скоростью пешехода. Ларька побежал рядом с вагоном девочек, закрепляя свой букет. Он задумал это приношение, еще когда Гольцов, собиравший, как все видели, цветы, конечно для Обуховой, с перепугу прибежал с пустыми руками. Теперь Ларька утирал ему нос. Кроме того, было приятно бежать рядом с поездом. Не сразу с ним расставаться. Еще можно было вернуться в обжитой вагон…

Тут Ларька заметил, что в дверях его вагона словно что-то забелело. Он сбежал с насыпи, лег, но раньше заметил небольшую фигурку, тоже выскочившую на насыпь. И этот человек задержался у вагона старших девочек, что-то там делал. Негодуя, что он трогает его цветы, Ларька догнал вагон и увидел Аркашку.

Встреча никого из них не обрадовала.

- Ты чего? - спросил Ларька.

- Ничего, - буркнул Аркашка, больше всего мечтая о том, чтобы Ларька не заметил тетрадку, засунутую за скобы вагонной двери.

- Стишки? - тотчас бесцеремонно ухмыльнулся Ларька.

- Букетики? - парировал Аркашка, довольный, что сообразил, кто проконопатил дверь цветами.

- Нужен ты ей, - оскалился Ларька так, что и в темноте блеснули его зубы.

Аркашка дрогнул, но тотчас пожал плечами:

- Ты ей тоже не очень нужен…

Поезд между тем шел и шел, уходил, даже не прощаясь… И вдруг перед ними посветлело. Это прошел последний вагон.


- Ты куда собрался? - небрежно спросил Ларька, сплевывая.

Аркашка сунул руки чуть не по локоть за бортики своей кожанки, вздернул голову:

- На фронт!

- Куда-а? - словно бы страшно удивился и не поверил Ларька.

Он всегда помнил, что отец Аркашки хоть и помер, но был профессор, преподавал в Горном институте. И к анархизму Аркашки, и к его крикам о мировой революции Ларька относился иронически.

- Сказано, на фронт, - отрезал Аркашка и твердо зашагал в сторону, все равно куда, везде найдется дело.

- Это же на восток, - потешался Ларька, - к Волге… Там не фронт, а одни торговки с салом! Тебе туда?

Аркашка подумал, круто повернулся и зашагал в противоположную сторону.

Ларька шел рядом, подначивал, ехидничал, но чувствовал себя неважно… Теперь, когда он глядел на взъерошенного, незадачливого, обиженного Аркашку, его собственная затея бежать на фронт выглядела не очень стройной и убедительной. Непонятно, как такая замечательная, в общем, мысль пришла в голову и Аркашке.

Но каждый из них был рад, что шагает не один…

7

Утром эшелон узнал, что Ручкин и Колчин удрали на фронт.

Это событие всех взбудоражило.

Девочки ходили и сидели около Екатерины, удивленные, настороженные и обиженные. Они не понимали, а чем, собственно, Катя Обухова могла внушить такие глубокие чувства, что из-за нее сразу двое мальчишек отправились на фронт? Что в ней такого замечательного, в этой Екатерине? И если уж пошло на чистоту, то чем, скажите, она лучше остальных?

Катя пыталась объяснить, что и Ручкин и Колчин бежали на фронт вовсе не из-за нее.

- Да? - горестно взмахивала ресницами Тося, только вчера готовая, кажется, на все для Кати, а сегодня самая обиженная. - А как понимать эти строчки: «Я встретил вас, и все былое в отжившем сердце ожило»?.. И вензель «Е. О.»?

- Это смешно, - улыбнулась строгая Екатерина.

- Смешно, когда вас так любят? Неизвестно за что? Действительно смешно…

Уже находились девочки, готовые во всем этом происшествии обвинить Катю.

- Вечно воображает…

- Строит из себя что-то….

Другие возмущались мальчишками:

- Нечего сказать, нашли объект!

Кто-то испугался:

- Выходит, нас обманывают? Здесь где-то фронт! Куда же нас везут?

- Да нет никакого фронта!

- Но ведь они туда убежали!

Катя задумалась, глядя на девочек.

- А может, мы зря их обижали? - сказала она потом, вздохнув. Глаза у нее стали еще прозрачнее и строже.

- Кто их обижал?

- Хотя бы я. Смеялась над Ручкиным… А он верит. И Колчин.

- Во что?

- В самое святое. В революцию. По-настоящему верят… Ведь это же замечательно! Они герои… Ничего им не надо, никаких хлебных мест, они ушли жертвовать за свободу жизнью…

И такая неожиданная зависть зазвучала в ее голосе, что притихли и скептики, а Тося с нежностью сказала:

- Катя, ты ненормальная… - и подсела ближе к подруге.

Катя Обухова росла в рядовой семье российских интеллигентов. Семья состояла из семи человек: папы - врача, мамы - учительницы, бабушки, а также двух братьев и сестры Кати - малышей.

В семье преклонялись перед либеральными идеями и равно плакали над крошкой Доррит, царем Федором из пьесы А. Толстого или Герасимом и Муму. Уважали и декабристов и Герцена, даже Чернышевского не хаяли, но Герасим со своей Муму был, конечно, трогательней.

Бабушка представляла социализм по строчкам любимого в семье стихотворения А. Толстого о «социалистах»:

Чужим они, о лада,

Не многое считают:

Когда чего им надо,

То тащут и хватают…

Весь мир желают сгладить

И тем ввести равенство,

Что всё хотят загадить

Для общего блаженства!

И хотя отец и мама сетовали на отсталость бабушки, они, в сущности, недалеко от нее ушли.