Из полемики с Достоевским — страница 4 из 5

туру, так вся литература поголовно заговорит языком революции и террора. Узда, очевидно, ослабла, а литература в огромном большинстве только «благодарит, приемлет и нимало вопреки глаголет», обнаруживая в этом направлении, может быть, даже излишнее усердие.

Как бы то ни было, но для дальнейшего развития начатой беседы я склонен остановить внимание читателя на одном безобидном литературно-житейском эпизоде, который в свое время прошел почти незамеченным, хотя представляет величайший интерес. Я вовсе не думаю преувеличивать значение этого эпизода; не думаю утверждать, что он послужил началом чего-нибудь крупного и решительного. Но нечто крупное в нашем душевном настроении произошло как раз около того же времени, когда означенный эпизод объявился, и произошло вдобавок по тем самым мотивам, которые тем эпизодом рисуются очень ярко.

В январе 1878 года в газете «Русское обозрение» (No№ 3 и 4) было напечатано «письмо к редактору» бывшего губернского прокурора оренбургской судебной палаты г. Павлова-Сильванского. Признаюсь, я и теперь не могу без волнения читать эту скорбную исповедь, да и желал бы даже посмотреть на человека, способного читать ее без волнения: это был бы любопытнейший психологический феномен с веревками вместо нервов.

Будучи в 1871 году назначен на должность губернского прокурора в Оренбургском генерал-губернаторстве, г. Павлов-Сильванский с самого начала уклонялся от этой чести, а через год опять обращался к министру юстиции с просьбой о переводе. «Мое нежелание оставаться в Оренбурге, – говорит он, – объясняется тем, что я тогда уже предвидел неизбежность столкновения с администрацией. Начало этим недоразумениям было невольно положено моими решительными протестами против не отвечающих, по моему мнению, требованиям справедливости некоторых мероприятий во время киргизского восстания, размежевания башкирских земель и тех прискорбных смут среди временно обязанных крестьян некоторых влиятельных землевладельцев, которые были вызваны нетактичностью и крайне произвольным отношением полиции к личности и имуществу крестьян. Принятие моих протестов министром юстиции и Правительствующим сенатом и высочайшее помилование крестьян установило еще более натянутое отношение между мною и представителями местной власти». Передавая только «часть тех фактов, о которых своевременно сообщил» министру юстиции, и «проходя молчанием массу других фактов, очевидцем которых он был в течение 10-ти лет», г. Павлов-Сильванский рассказывает, между прочим, следующее: «Во время четырехмесячного путешествия для ревизии, по поручению министра, оренбургских судебных учреждений, сотни просителей шли ко мне со всех сторон этого обширного края. Истину говорю, всюду двери моей квартиры не запирались перед ними с раннего утра и до глубокой ночи… Трудно поверить, что в числе просителей я встречал людей, помешанных на сознании абсолютной невозможности когда-либо найти правосудие… Я освобождал невинных узников, которые по нескольку лет томились в тюрьмах после оправдания их судом. Я слышал жалобы крестьянок, которых по приказанию и в присутствии исправника пытали и жгли раскаленными щипцами за то, что они вступались за своих мужей… Примерно в 1870-71 году, верстах в 50-ти от Оренбурга, в местечке Илецкий городок, учрежена тюрьма для ссыльно-каторжных. Факт невероятный, но верный: смотрителем этой тюрьмы назначен был выгнанный за взятки из службы становой пристав, о котором один из „органов администрации“ отозвался, что это человек ради корыстных целей „способный на все“… В 1874 году, во время четырехмесячного моего отсутствия из Оренбурга, чаша страданий несчастных арестантов переполнилась; варварство обращения с ними приняло чудовищный характер: молва о нем проникла даже в Петербург. Скоро сделалось известным, что оттуда последовало распоряжение о законном взыскании с виновных в бесчеловечных истязаниях арестантов… Одною из прямых моих обязанностей было наблюдение за точным исполнением высочайших повелений. Между тем, когда я возвращался из отпуска, администрация скрыла от меня как самое высочайшее распоряжение, последовавшее в мое отсутствие, так и факт, его вызвавший… Я узнал, что два месяца тому назад на деревенской площади, среди многолюдного стечения местного населения, в присутствии смотрителя, тюремные надзиратели истязали арестантов с такою жестокостью, что народ, очевидец этого, поистине чудовищного варварства, крестился и плакал. „Их не били, жаловались мне арестанты-свидетели, а убивали. Бьют, бьют, пока они не потеряют сознания, тогда обольют водой и снова бьют, чем попало: каблуками, замками, кандалами, ружейными прикладами. На том месте, где били, точно скотину кололи. Затем их связали одной веревкой и волокли в тюремный двор за ноги. Несчастные представляли четыре окровавленные массы синей опухоли, так что нельзя было различить их друг от друга“»…

Но довольно этих гнусностей, читатель. Я не затем вспомнил письмо г. Павлова-Сильванского, чтобы поиграть на ваших нервах картинами ужаса. Как ни ужасны эти картины сами по себе, но в этой истории есть сторона, которая в настоящую минуту для нас интереснее. Дело в том, что г. Павлов-Сильванский, облеченный властью прокурора, снабженный первоначально даже особыми полномочиями от министра, оказался совершенно бессильным сделать то, что должен был и хотел сделать. Этого мало. Обвиняемый смотритель, хотя и был удален от должности, но имел еще возможность влиять на ход следствия и в конце концов поступил управляющим в имение губернатора. Прокурор же, испытав целый ряд интриг, угроз, сплетен, подвергся полицейскому обыску без соблюдения указываемых на этот случай законом форм и затем уволен от должности «согласно прошению», которого, прибавляет г. Павлов-Сильванский, «я никому и никогда не подавал». «Что все это значит? С этим вопросом я поспешил в 1875 году в Петербург, но и до сих пор не нахожу на него ответа». Так заканчивает свой рассказ г. Павлов-Сильванский. Нашел ли он какой-нибудь ответ впоследствии, не известно. Но известно, что No «Русского обозрения», в котором было помещено его письмо, просуществовав дня два-три, был вслед за тем изъят из продажи и отбирался у торгующих газетами. Эпилог, достойный всей этой истории, столь типичной для только что пережитого нами прошлого. Повторяю, в этой типичности все дело, и ради нее только, просто как безобидный образчик я и припомнил письмо г. Павлова-Сильванского.

Прокурор, «Царево око», оказался в невозможности исполнить свою прямую обязанность и, перепробовав все средства до печатного опубликования включительно, должен признать себя разбитым компактною кучкою местных администраторов и влиятельных землевладельцев, у которых рука руку моет. И после этого лицемеры или люди с веревочными нервами (одно из двух непременно) говорят нам, что дело не в учреждениях, не во внешних вещах, а «в себе»! Идите, фарисеи, с этою проповедью туда, к этим смотрителям и прочим, кто пытает и мучит людей! Там вас встретят, конечно, без «либерального хихиканья» и без «европейничания», а либо с чисто русским, национальным «так и так», либо, напротив, с распростертыми объятиями и другими признаками сочувствия. А если бы вы вздумали обратиться с этою проповедью хоть к тому же г. Павлову-Сильванскому и приглашать его «искать себя в себе» или как там это говорится на вашем елейном жаргоне, то он, достаточно измученный фактами, чтобы еще терзаться елейными речами, ответит вам, я думаю, презрением. И я по совести должен сказать, что такой ответ едва ли вами не заслужен. А впрочем, allez toujours![4]

Мы себя в себе не искали, что греха таить, если это только в самом деле грех, а не просто напыщенная бессмыслица. Это вовсе не значит, что идеалы личной нравственности – дело пустое и внимания не стоящее, но ставить их в независимость от «учреждений» значит или не чисто играть, или дела не понимать. И вот, что касается «учреждений», я прошу вас серьезно вдуматься в историю г. Павлова-Сильванского и затем обобщить ее до пределов, разрешаемых логикой и здравым смыслом. Благонамеренные, исполненные наилучших желаний представители власти, которыми являются в настоящем случае прокурор, а отчасти, пожалуй, и министр юстиции, не выдерживают борьбы с кучкой местных администраторов и кулаков. Начало похода против прокурора совпадает с размежеванием башкирских земель и «теми прискорбными смутами среди временно обязанных крестьян некоторых влиятельных землевладельцев, которые были вызваны нетактичностью и крайне произвольным отношением полиции к личности и имуществу крестьян». Венчающий дело конец истории состоит в поступлении смотрителя тюрьмы в управляющие имением губернатора и в полицейском обыске у прокурора с удалением его от должности. Вы видите, как все здесь дружно, связано, переплетено и как именно поэтому представитель высшей центральной власти бессилен. С другой стороны, «народ крестился и плакал», глядя на возмутительнейшее поругание человеческой личности и жестокие пытки. А между тем, та теоретическая возможность, в которую мы всю душу свою клали, только на этих элементах, порознь или вместе действующих, и могла быть построена. Благонамеренные представители центральной власти и народ, в нашем предположении, должны были положить почин новому, особливому историческому пути для России. Но если между этими элементами протискивается всемогущий братский союз местного кулака с местным администратором, то наша теоретическая возможность обращается в простую иллюзию, а вместе с тем отречение от элементарных параграфов естественного права теряет всякий смысл. Очевидно, никому от этого отречения ни тепло, ни холодно, кроме отрекающихся, которым холодно, и всемогущего братского союза, которому тепло. Да, ему тепло, и в этом корень вещей. Оказывается, что если европейские учреждения не гарантируют народу его куска хлеба и есть там «миллионы голодных ртов отверженных пролетариев» рядом с тысячами жирных буржуа, то наши наличные порядки фактически тоже ничего не гарантируют, кроме акрид и дикого меду для желающих и не желающих ими питаться. Грубее, разумеется, у нас все это выходит, наглее, бесформеннее, но, спрашивается, какого доброго почина не задавит всемогущий братский союз, пока мы только себя в себе искать будем? Пусть-ко г. Достоевский попробует, ну хоть в сельские учителя поступить, да там поговорить, например, о том, что, дескать, «не может одна малая часть человечества владеть всем остальным человечеством как рабом». Пусть попробует в этом направлении поработать на родной ниве, а мы посмотрим, в каком виде он оттуда выскочит. Вот о себе, в себе, над собой, это точно, что везде и всегда можно, на виду у всякого союза, потому что это союзу на руку… В отношении аппетита наглости и фактического могущества наш союз никаким европейским буржуа не уступит. И как же, значит, запоздал г. Достоевский и комп. с своим хихиканьем над Западом! Вот если б он протестовал тогда, когда наш союз только еще слагался, – то другое дело, а он хладнокровно присутствовал при снятии головы и теперь плачет по волосам.