Из того ли то из города... — страница 3 из 70

Велика ли беда — о ступеньку запнуться. Упал, поднялся, отряхнулся, улыбнулся — всего и делов-то. Однако, смотрит Ефросинья — неладное что-то. Силится Илюша подняться, да что-то у него не получается. Упирается руками в ступеньки, хватается за перила, а встать не может. Ровно кто путы невидимые, многопудовые, на ноги ему наложил.

Бросилась к сыну Ефросинья, подхватила под руки, суетится, помочь пытается, — да только все больше суетится. А потом, ровно молния в голове полыхнула: вот же ведь колдунья старая, не иначе как ее дело, не иначе как в отместку за слово злое.

Усадила кое-как Илюшеньку, бросилась к воротам, выскочила на улицу, глянул вправо-влево — не видать ли где убогонькой? Не видать… Улица вся как на ладони: в одну сторону, до спуска к реке, в другую — аж до самого леса. Не могла далеко уйти, однако ж не видать…

Вернулась обратно к сыну на крыльцо, присела рядышком, обняла, прижала к себе, хотела сказать ласковое, ободряющее, — и не смогла. Сдавило грудь, подступил ком к горлу, хлынули слезы горькие, обжигающие… Обнял ее сын ответно, тоже утешить хотел, мол, не беда, сейчас вот посидим немного, и все станет по-прежнему, и сам расплакался, хотя давно уже и знать позабыл, что такое слезы.

Так и просидели на крылечке до вечера, покуда Иван с поля не воротился. Выслушал сбивчивый рассказ о случившемся, — сказать по правде, и рассказывать-то было особо нечего, — нахмурился, услышав, как обошлась жена со старушкой убогою. Помял ладонями крепкими сына; руки, как и прежде, силенкой налиты, а вот ноги… Не держат, подкашиваются. Знать, без знахарки не обойтись.

Жила она одна, в другом конце деревни, Велеславой звали. Странно жила, хотя никто про нее слова худого сказать не мог, — или побаивался. Сколько лет на свете, а все не меняется видом, ровно не властно над ней время. Иной едва четвертую весну разменяет, глядишь, у него уже и белизна в голове да бороде, а Велеслава… Любой, кто увидит, более тридцати — тридцати пяти весен не даст, и станом стройная, и лицом моложава. Хотя уж и позабыли, когда муж ее свет белый покинул. Стариком ушел, пусть и до последнего надел свой обихаживал, а она… Два сына ее жить в деревеньке не остались; испросились благословения родительского, поклонились миру, попрощались и подались лучшей доли искать. Ничего с той поры о них не слышали. А она осталась. Травы ведала, раны заживляла, суставы вправляла… Девки иногда, тайком, промеж себя, уговаривались зелья у нее любовного попросить, — оно ж не всегда так случается, что твой избранник тебя самое среди прочих выберет, — а вот просили или нет, про то достоверно не ведомо. Частенько встречали ее чем свет, а то и вовсе ночной порой, возле дороги, в поле или около леса, ну да кто ж не знает: каждой траве свое время. Иная о полночь силу набольшую имеет, иная — о полдень. Потому как соки разные в них: у одной темный, у другой — светлый. Одна смерть несет, другая — жизнь. Как в сказках да преданиях говорено? Иную рану поначалу мертвой водой спрыснуть должно, а уж потом только — живою. Или же она, сарафан скинув, оставшись как в свет пришла, росой ночной или утренней омывалась, потому и не старела? Не будем гадать, негоже это…

К ней и отправился Иван со своим горем. Выслушала она его внимательно, ни о чем не переспрашивала, велела снаружи избы обождать, пока соберется. Ждет Иван, а сам поперек воли дивится: вот ведь у всех каждый год — кто венец правит, кто крышу, кто ставни, кто крыльцо, кто еще что, а у Велеславы изба — всем на загляденье. Стоит себе, будто только вчера поставили. И банька такая же, хоть и ровесница избе… Как тут не подумать о…

Не успел Иван подумать; вышла хозяйка с туеском в руках. Лицо серьезное, задумчивое. Идут они по улице, а встречные, что возле заборов вдоль улицы стоят, разговаривают, — умолкают, глаза отводят, вслед смотрят. Знают уже о беде приключившейся. И что же это за птица такая — молва? Вроде и не было никого рядом, случись чего, даже вдалеке от деревни, а вернешься, — смотрят сочувствующе, или с улыбкой, — это в зависимости от случившегося. И не найдешь того, кто бы про себя такое припомнить не мог…

Возле ворот Ивановых Тимофей с Яковом стоят, переговариваются тихо. Даром что не чужие, а не заходят, робеют. Приметили хозяина со знахаркой, примолкли и глаза в землю. Здоровенные мужики, кряжистые, а притихли, словно котята нашкодившие. Прошел мимо Иван, голову опустив. Не пригласил войти, слова не сказал. Те понимающе переглянулись; знать, совсем не ладно дело, коли без Велеславы не обойтись.

Попросила знахарка Илью в дом отнести да на печь посадить. Ефросинье велела во дворе обождать, дверь закрыла. Ивана в сенях оставила, дверь из сеней в горницу — нараспашку. Чтобы отец видя — не видел, слыша — не слышал. Сама в горницу прошла.

Что в горнице деялось, про то неведомо. Иван, как ему и было наказано, не видел и не слышал. А как стали Илью расспрашивать, так и он ничего толком сказать не смог. Села, сказывал, Велеслава на лавку, поставила туесок на стол, сложила руки на коленях. Сидит, голову наклонила, смотрит; только вот не на Илью смотрит, не на печку, а словно вдаль куда-то. И молчит. Еще ему показалось, что как вошла, будто достала что-то из туесочка и в подпечек бросила. Вымели подпечек — нет ничего, только щепки да кусочки коры…

Солнце уже за деревьями скрылось, заалело небо, вышла знахарка, закрыла дверь за собою, присела рядом с Иваном. Бессильны ее травы, не поможет ее искусство вернуть отроку былую силу. Не к ней обращаться надобно. И наставила, как поступить надлежит. Если и это не поможет, одна только надежда на случай какой и останется.

Помрачнел лицом Иван, совет Велеславы выслушав. Ничего не сказал о нем жене своей, ни кому другому. Ночь глаз не сомкнул. Выходил на крылечко, садился на ступеньки и сидел, понурившись. Ефросинья тоже не спала — прислушивалась, не случится ли чудо, не услышит ли шаги сыночка любимого по деревянному полу? Ничего не слышно, кроме обычных шумов ночных. Снова и снова вспоминала, как обернулась, как увидела… И всхлипывала, не в силах удержать горячих горьких слез.

Солнце уже за полдень перевалило, когда Иван все-таки решился. Пошел к соседям, выменял у них петуха черно-красного на своего, белоснежного. А как завечерело, взял под мышку, и прочь со двора, не сказавшись. Видела Ефросинья, как к лесу шел.

Лишь под утро вернулся. Ждала его Ефросинья, с тайной надеждой ждала. Услышала шаги знакомые, выбежала на крыльцо, дверь нараспашку. Увидела лицо Ивана, и спрашивать ничего не стала.

С тех пор и стояла изба, ровно туманом слегка подернута, ровно пригорюнилась. Сколько ж тому лет прошло? И не вспомнить. Лет двадцать, а то и поболее…

2. ПО СВЕТУ ХОЖАЛЫЕ, ЛЮДИ СТРАННЫЕ

Кому из людей ведомо то, что они именуют временем? Почему оно, всевластное, бессильно перед теми, кто счастлив, или живет ожиданием счастья, и безжалостно к тем, кто и так обижен судьбою? Кто по себе не знает: улучат часок-другой влюбленные, встретятся, только вроде глянули друг на друга, словами приветными обменялись, взглядами, а уж и расходиться пора. Или вот, когда у Гордея, — его дом через два от Иванова в сторону реки, — сын родился, так он на следующее утро едва не половину покоса своего смахнул и не заметил как. Удивлялся, глядя на дело рук своих: только, вроде бы, начал… Смеются над ним: «начал»… Ты погляди, солнце-то уж за полдень. И он смеется. Что ему солнце? Радость у него, счастье, до солнца ли ему? И совсем иное, когда печаль-кручина сердце гложет. Тут каждое мгновение годом тянется. Вот, к примеру, другой сосед, его дом крайний у леса… Да нет, даже и говорить об этом не хочется. А может, это природа человеческая такова, а вовсе не время?

Поначалу к Илюшеньке никто не приходил, — осторожничали; как ему смотреть на своих сродников, братьев-сестер, здоровых да живехоньких, как после одному с самим собой, неходячим, оставаться? Да и побаивались сдуру — может, хворь какая приключилась, что и на других перекинуться способна? Потом, потихоньку, стали похаживать, — отец его на крылечко или во двор, на чурбан, выносил. А как взрослеть начали, как дела-заботы прижимать стали, так все реже и реже. Не забыли, конечно, насовсем, но и не скажешь, чтобы почасту.

Тимофей с Яковом — те мимо не проходили. То птичку-свистульку принесут, то богатыря на коне, то медведя с бочонком — хоть и вырезаны из дерева, а как живые. Сказки рассказывали, побывальщины — непременно чтобы добрые, и хорошо заканчивались. Да только больно уж сказки эти от жизни отличались. У самих на руках мозоли с кулак, минуты без дела не просидят, а рассказывают что? То у них бездельник рыбу поймает, и все-то она за него делать начинает; то селянин какой хитростью да смекалкой женится на княжеской дочери, становится наследником и опять же, ничего не делает. Как же так? Что же это получается? Тому, кто трудом своим живет, — ничего, а кто на печи лежит… Сказал, и осекся. Губы поджал, слезы злые на глазах выступили. Стали ему деды объяснять было, что достаток или там богатство, это одно, а счастье — его каждый по-своему понимает, и совсем не обязательно, чтобы у всех богатство и счастье в обнимку ходили, — да только без толку. Счастье — вон оно, бегать с погодками по улице, родителям помогать, жить так, как другие живут, как жил до недавнего…

Все горше и горше становилось Илье с крылечка на ватагу однолеток, что мимо двора проскакивали, играючись, и стал он отца просить, чтоб выносил он его на другую сторону избы. Там огород, поленница и скамеечка приспособлена возле стены, присесть передохнуть, как спина занемеет от поклонов земле-матушке. Здесь сорняки повыдерни, здесь слизней пообери, тут растения друг дружке расти не дают, проредить надобно. А коли вёдро, — напои землю, не дай жаждой мучиться; не напоишь — не видать тебе урожая. Раньше Илюшка ведра с водой таскал и с прочим подсоблял, а теперь все Ефросинье самой делать приходится. Тяжко ей, подустанет, постоит чуток, или с сыном рядом присядет, улыбнется ему, — даже, бывало, по голове потреплет, волосы взъерошит, — и снова за работу. Не любил Илья, когда мать с ним вот так-то тетешкалась, как с маленьким, но терпел, не подавал виду; к тому ж, все одно с улицы не видно…