лые главы), было принято в обиход только Вадимом Шершеневичем и то эпизодически, и то в 1915 году, когда идеология русского футуризма совершенно обнаружила свою оторванность от кузенов.
Влияние российской биржи не проникало вглубь мелкой буржуазии города, и поэтому, если последняя и была в общем довольна создавшимся положением, довольна до полной потери желания революции, с которой она до <19>05 года так мило заигрывала, то довольство это было совершенно пассивно: жертвовать собой за поддержание существующего правительства она ни в коем случае не собиралась, а личному ее благополучию угрозы еще не было. Поэтому она, в противоположность северо-итальянским одноклассникам, не была ни шовинистична, ни империалистична: она хотела только, чтоб ее не трогали. А когда это случилось, то первое ее негодование обратилось на нарушителей спокойного пищеварения в этом лучшем из миров.
Но немцы пробыли в роли злодеев очень недолго, – ровно столько, сколько потребовалось мобилизационным отделам времени для рассылки призывных повесток большей части городского населения. Тогда война стала ужасом и мерзостью. Патриотизм перешел в самоокапывание, идеология новой России путем Земгора32 процвела. И в то время, как последовательные итальянские футуристы, а таких там оказалось большинство, записывались добровольцами во французские полки (Италия еще не выступала) и агитировали за участие своей страны в великолепной потасовке – наши футуристы писали и читали пламенные проклятия войне. Исключением был В. Шершеневич, но он был особенным футуристом, да и его классовый антураж был несколько иным, чем среда поэтов, добывавших себе пропитание проводкой электрических звонков, в свободное от музы время.
После изложенного мне, вероятно, не придется слушать упреков за то резкое различие, какое я делаю между двумя поэтическими школами, имеющими общее имя, покрывающее совершенно различные приемы и тенденции, основанные почти одновременно, независимо друг от друга, и порожденные подобными, но не одинаковыми условиями экономического развития двух молодых в хозяйственном отношении стран.
Повышение личного благосостояния мелкой городской буржуазии бросалось всякому, даже не особенно внимательному наблюдателю быта русского общества в первые шесть месяцев войны. Многим стали доступны такие вещи, о каких им раньше и думать не приходилось: та некоторая оппозиционность, которая намечалась еще в рядах упомянутой общественной группы на первых порах военного бытия, быстро исчезла, и так называемые общественные организации из оппозиционных нечувствительно превратились в архиверноподданные. Роскошь и цветистость городского быта, поэтически преувеличиваемые довоенной риторикой северянинцев, сделались приятной действительностью. Когда процветают идеалы поэта, процветает и поэт.
Так русский футуризм сделался явлением принятым, приятным и в лице одной из своих фракций – даже любимым проявлением словесного искусства. Симпатии распространились и на смежные группы, хотя не всем они совпадали с петербургским бардом в своем отношении к действительности. Игорь Северянин очень хорошо определял свое отношение к серым героям, и восторги его перед наступающими победоносно на Будапешт не мешали ему откровенно признаваться, что сам он не намерен предаться подобному занятию. Разве только, когда все они будут перебиты. Да и то – предложение почтенной публике вести ее на Берлин делалось в форме, не допускавшей сомнений в отказе от такого самопожертвования со стороны симпатичного мужчины. Других не очень слушали, не очень понимали, но принимали к сведению по доверенности Северянина. Потом стали заниматься и ими.
Я уже говорил, что злоупотреблять можно всем. Правительство последнего императора злоупотребило многим, в том числе и эмиссией бумажных денег и возможностями эвакуации канцелярий из оставленных территорий, добившей довоенный транспорт, и терпением христолюбивого крестьянства. Положение портилось, жить становилось трудней, а вкусы уже успели развернуться, аппетиты стали шире, инициатива к личному обогащению давала слишком приятные результаты, чтоб не стать качеством ценным и почитаемым. Вы помните оргии спекуляции, справлявшиеся во всех крупных российских центрах в 15 и 16 годах? Вы помните кабацкий разгул и вызывающую роскошь кофейных заседаний и театральных разъездов? Если она не била в нос первое время, то потому, что контраст положения других слоев общества на улицу еще не был вынесен. Но когда хлебные и сахарные хвосты, выраставшие у лавок с четырех утра, пересекли поезда разъезжающихся по домам жизнелюбцев, тогда для понимающих стало ясно, чем кончится это беспечальное житье, и жестокие слова Маяковского нашли себе оправдание во взволнованных чувствах некоторых современников. Отмахиваться можно было еще временностью явления и, сваливая все на войну, ожидать и призывать ее окончание, как всеисцеляющий бальзам: поэзия С. Боброва выполняла эту функцию с высокой добросовестностью и непоколебимой убежденностью в своей правоте. Некоторый налет парадоксальности мешал несколько ее широкому распространению, в ней усматривали, пожалуй, по тому времени, кое-что от символистского неприятия мира, но ошибались – поэт этот не отставал от сознания своего класса, а опережал его, кажется, бессознательно.
Потому, что эта группа не переменила своей манеры при крушении монархии, самое крушенье в первые минуты было понято, как ликвидация войны, приветствовано в качестве такого предвестника, но потом благовещение не состоялось и было даже признано ничтожным и не происшедшим. Появилась опасность большая, чем внешний враг. Благополучию мелкой городской буржуазии, пробравшейся к власти, угрожала сила, которую недавно наш общий друг Ллойд Джордж33 определил, как опаснейшую гуннов. С ней надо было бороться, но расхлябанность, пьянство, кокаинизм и проституция, небывалой широты и шикарности, сделали свое дело. Вместо борьбы процвела пассивность и желание наглотаться всем, чем можно, с наибольшим разнообразием и наивозможнейшей быстротой.
Когда волны потопа несколько осели и «родному русскому слову стало опять дело до стихов»34, литературный мир оказался в довольно странном аспекте. Любимые устои поэзии тех толстых журналов, которые в представлении российского мещанства олицетворяли собой литературу вообще, все эти Андреевы, Куприны, Бунины и вообще – пропали, сгинули, испарились на сторону белых, – в пределах республики советов остались люди, толстому журналу неведомые. Поэзия успела уже стать футуристичной.
И чем более развивалась перестройка, предпринятая Рабоче-Крестьянской властью, тем шире разливалось влияние футуризма35. Он нашел питательную среду, для своих прогрессивных элементов в окружающей его действительности. Когда футуризм объявлял, что его задача не в создании совершенных немедленно произведений, а в подготовке оснований для будущей поэзии, он находился в полном соответствии с той жизненной программой, которая все усилья направляла к созиданью будущего общества, когда события общественной жизни менялись и следовали друг другу с калейдоскопическим разнообразием и кино-быстротой. Футуризм находился в области своей, излюбленной динамики, когда язык переполнился новообразованными словами и построение их вошло в привычку, требующую уже теперь введения ее формул в систему грамматики. Футуризм мог видеть в этом явлении реализацию своих исконных заявлений и требований о словоновшестве и словотворчестве. Технически и формально поэзия стала футуристической.
Тем не менее положение футуризма до смешного напоминает положение его врага символизма, после шестого – седьмого года нашего столетия. Он не признан только теми самыми людьми, которые в свое время не признавали и его предшественника, он распространен в той же мере, как и тогдашний символизм; но, как и тогдашний символизм, подвергается фракционному дроблению, в его собственной среде возникают внешне тожественные ему по технике группы поэтов, претендующие на звание новых школ, провозглашающих разнообразные, но быстро забывающиеся программы и определенно отмечающие, что футуризм, как литературная секта перестал существовать, а как литературное движение – разлагается.
Что общеприемлемость какой-нибудь доктрины уничтожает возможность сектантской ее защиты – понятно. Трудней объяснить себе причину разложения победившего литературного метода. Надо обратить внимание на ту среду, из которой вышли, в которой работают и к которой обращаются современные поэты.
Искусство принадлежит к ценностям культурного ряда, а культура создается в результате организационной работы многих поколений господствующего класса. Пролетариат, ныне осуществляющий свою классовую диктатуру, еще слишком мало времени находится у власти для того, чтобы создать свою науку, свое право, свою этику, свое искусство. В этом смысле он еще потребитель. Производят искусство остатки низверженных классов, главным образом, все та же мелкая городская буржуазия. Ее представители и создают стойкие подобия своих чувств, передавая эти модели тем, кто в них нуждается. Что же это за чувства, как живется теперь этой общественной прослойке?
В подавляющем большинстве – плохо ей живется. Не все пристроились на пайковые места, жалованья не хватает, еженедельно грозит выселение, мобилизация того или иного свойства, ежедневно приходится изворачиваться как для избежания помянутых опасностей, так и для простого добывания пищи и дров. Последнее до сих пор невозможно, почти невозможно в легальных пределах, предпоследнее только недавно стало легализованным, под именем покупки излишков. Отсюда, конечно, оппозиционность существующему порядку: дискуссионно-политическая оппозиция: меньшевизм, анар