Из записей 'Ни дня без строчки' — страница 2 из 8

Разговор с артистом Борисом Ливановым. Его умные мысли о Гамлете. Говорит, - я ведь пять лет работал над этой ролью!

- Возьми Лаэрта, Полония... Какие сами по себе величественные фигуры! А перед Гамлетом они ничто!

- Величественные?

Совершенно правильно он мне ответил, что Полоний вовсе не комический персонаж, ограниченно-льстящий, подслушивающий и т.п. Его любил, надо помнить, покойный король. Что касается Лаэрта, то это, по крайней мере, Сид.

- А перед Гамлетом фат! Не больше как фат! А Горацио? Ведь это Эразм Роттердамский! И Гамлет учит его! Вот кто он такой, насколько он выше всех!

Мне кажется, что советскому читателю следовало бы прочесть "Дневник" Делакруа. Книга вышла в 1950 году - давно, надо полагать, ее заметила критика, о ней, наверное, писали, - что ж, запоздало, но тем не менее хочется заговорить о ней и нам...

Эжен Делакруа - это тот художник, который написал очень полярную картину "Свобода ведет народ Франции", отразившую революцию 1848 года. Помните. Эта та картина, на которой на первом плане парижский га-мен с пистолетом почти рядом с титанической женской фигурой во фригийском колпаке... Впереди труп молодого рабочего, вокруг фигуры восставших с ружьями наперевес, клубы дыма, огонь. Не то баррикада, не то атака...

Когда читаешь "Дневник" Делакруа, осязаемо чувствуешь рядом движения физического тела. Это не дневник, а сама восстановленная заклятиями ума жизнь. Тем страшней замечать мне, что книга прочтена уже до середины. Он еще пишет свои записи; он хоть и болеет, но еще, как и все мы, думает, что этого - смерти - с ним не случится... А мне стоит перевернуть некий массив страниц - и вот его уже нет, этого Делакруа, так любившего поесть и писать красками!

Это сильный ум, причем рассуждающий о вопросах нравственности, жизни и смерти, а не только об искусстве.

Он удивительно интересно говорит, между прочим, о Микеланджело. Тот был живописцем, по мнению Делакруа, - все же живописцем, а не скульптором. Его статуи повернуты к нам фасом - это контуры, заполненные мрамором, а не результат мышления массами. У него, когда смотришь на его статуи в ракурсе, члены выворочены, чего никогда не бывает у аттических статуй. Нельзя себе представить, замечает Делакруа, Моисея или Давида сзади. Может быть (это мы уже скажем от себя), у Микеланджело были как раз прорывы в иное, несвойственное его веку, туманное, романтическое мышление, которое именно Делакруа и мог бы заметить? Может быть, Микеланджело уже видел те клубящиеся фигуры, которые впоследствии появились под резцом Родена? Во всяком случае, хочется защитить Микеланджело даже от Делакруа. Вспомним, кто был тот. Даже одна маленькая деталь его биографии способна потрясти: незадолго до смерти он нарисовал в своем доме на стене, сопутствовавшей поворотам лестницы, смерть, несущую гроб.

Не закончим сегодняшнюю запись на этом мрачном слове. Лучше вспомним что-нибудь приятное. Что же? А вот что. Однажды, когда я возвращался по улицам темной, блокированной английским крейсером Одессы, вдруг выбежали из-за угла матросы в пулеметных лентах и, как видно, совершая какую-то операцию, тут же вбежали в переулок. Затем один выбежал из переулка и спросил меня, в тот ли переулок они попали, как называется... И я помню, что он крикнул мне, спрашивая:

- Братишка!

Я был братишкой матросов! Как только не обращались ко мне за жизнь даже "маэстро"! "Браво, маэстро!" - кричал мне болгарин Пантелеев, концертмейстер, на каком-то вечере поэтов в Одессе. Но когда мне бывает на душе плохо, я вспоминаю, что именно этот оклик трепетал у меня на плече:

- Братишка!

Не стал читать страницу из "Дневника" Делакруа, представляющую собой целую статью об искусстве, чтобы не прочесть ее кое-как, на ходу... Все меньше остается этого "Дневника", ему уже около шестидесяти лет, все, что он пишет сейчас, великолепно по уму и тонкости. Иногда можно обвинить его в желании по-писательски подвести под концовку или в этом роде - именно показать себя писателем... Ну что ж, и это у него получается превосходно. Так, восторгаясь одной из картин Рафаэля и чувствуя вместе с тем ее несовершенство, он пишет, что "Рафаэль грациозен, даже прихрамывая". Конечно, это явная "фраза", "концовка", но как хорошо!

Был у Казакевича, который всегда на высоте ума, образования, темперамента. Мог бы он написать хорошую пьесу? Именно этот вид литературы даже странно чудо создания события называть литературой! - является испытанием строгости и одновременно полета таланта, чувства формы и всего особенного и удивительного, что составляет талант.

Эта книга, "Дневник" Делакруа, мне очень много сказала. Она мне сказала, что я кое-что значу. Этот художник, живший за сто лет до меня, великий художник, изобретатель, новатор, человек, которому последовали импрессионисты, он - со своей трубочкой, в своем широком, как труба на крыше, цилиндре, со своей Дженни, со своим Жерико и со страстью к Рубенсу, он, украшавший своей живописью стены Парижа, - протянул мне руку, улыбнулся мне - и мы вдруг пошли рядом: он поразился тому же месту Эдгара По, что и я. И еще какое-то равенство, о котором я забыл и которое легко вспомню...

Будь здоров, дорогой друг! Виси и сияй своим кармином и прусской синей на стенах Ратуши, в Нанси, в церкви Сюльпис! Где висит твой "Данте"? Будь здоров и сияй! Ты сказал мне, что я кое-что стою! Ты завещал мне ценить воображение! Будь здоров и сияй! Ты полжизни задавал себе вопрос, какими же были краски Рубенса в своей свежести? Так и я кричу иногда во все стороны посмотрите, что делается в небе! Сириус, смотрите! И Орион уже похож на лошадь в колеснице весны! Смотрите!

И никто не смотрит!

Ты смотришь, я думаю, со своей трубочкой и с каким-нибудь томиком в руке.

Какую первую книгу я прочел? Пожалуй, это была книга на польском языке - "Басне людове" ("Народные сказания")? Я помню, как пахла эта книга теперь я сказал бы: затхлостью - как расслоился угол картонного переплета, как лиловели и зеленели мантии седых королей, как повисали на горностаях черные хвосты... Это была история Польши в популярных очерках - о Пясте, о Локетке, о Болеславе Храбром, о Казимире Кривогубом. С тех пор мне и кажется, что изображения могут гудеть. Эти картинки гудели.

У Данте в одной из песен Чистилища рассказывается о высеченном в скале и движущемся барельефе. Он изображает милосердие Тита, этот барельеф. Он не то разговаривает, не то движется - во всяком случае, это изображение живет. Данте, чтобы убедиться, не обманывает ли его зрение, несколько отступает в сторону, смотрит на барельеф со стороны. Да, движется! Колоссальный барельеф, высеченный в скале. Вот какова фантазия была у Данте: он представил себе движущуюся сцену - величиной в скалу!

Рай, по Данте, это лес. Переход от чистилища к раю незаметен. Вдруг становится светлей и безопасней. Изображен ручей, почти река, которая бежит среди леса. Беатриче появляется на колеснице, запряженной грифонами в бело-зелено-красной одежде, окруженная старцами. Данте видит все это отраженным в реке. Он встречает ее, стоя на берегу по ту сторону реки. Она благодарит его за то, что он любил ее, но укоряет за суетность, которую он проявлял на земле, - за политиканство.

Сегодня (3 февраля 1955 года) известие в "Литературной газете" о смерти поэта Михаила Лозинского. Он перевел несколько трагедий Шекспира, перевел "Божественную комедию" Данте. С его именем и трудом связано у меня одно из значительных переживании: впервые я прочел Данте именно в его переводе.

Я не помню, видел ли его когда-либо. Наверно, видел, знакомился, но не могу восстановить, какой он - Лозинский. Вот уж он в раю. Имею ли я право так распоряжаться? Поэты, хочется вспомнить, по Данте, не оказываются ни в аду, ни в чистилище, ни в раю. Они - нигде, в городе, который называется Лим, среди сумерек. Данте встречает там группу поэтов, среди которых Гомер, с мечом в руке, как сообщает о нем автор.

Вечная память поэту, пересказавшему на родном языке чужое великое произведение!

Я рад, что мое восхищение автором "Божественной комедии" разделяет такой великолепный писатель, как Оскар Уайльд.

Правда, великолепный писатель!

Мне нет никакого дела до его манифеста, который без страха что-либо потерять можно и не читать.

Он сочинил "Портрет Дориана Грея" о плохом человеке, который неизменяемо оставался молод, в то время как его изображение на портрете превращалось в старика, тем более страшного, что оригинал, как уже сказано, был плохим человеком, совершал преступления.

Он написал сказку "День рождения инфанты" о трагедии мальчика-карлика, влюбившегося в принцессу, и сказку "Звездный мальчик" - о злом мальчике, который не любил своей матери за то, что она некрасивая, - а между тем она, нищенка, была прекрасна душой.

Целый ряд замечательных статей об искусстве (в их числе о Данте) вышел из-под его пера.

Он умер, преследуемый обществом, отбывший тюрьму, в нищете, в Париже, снимая жалкую комнату у хозяина, который единственный возложил на его гроб венок, хоть умерший и задолжал ему много по неплатежу за комнату.

Его портрет изображает человека с тяжелым лицом, маленькими глазами некоего англичанина конца викторианской эпохи. Этот англичанин, между прочим, написал пьесу по-французски - знаменитую "Саломею", где царь, следя за танцем своей приемной дочери, вожделеет к ней, по поводу чего его жена, мать Саломеи, отпускает нелестные для него остроты - хоть с ревностью, но и с высокомерием, с сознанием своей власти над ним.

Нельзя, конечно, говоря от Уайльде - именно о "Портрете Дориана Грея", - не вспомнить об Эдгаре По. Конечно, уайльдовский роман родился из "Вильяма Вильсона" Эдгара. Та же тема добра и зла в виде двойников. Это он, Эдгар, первый решил эту тему таким образом: двойники.

У него был кот, которого он любил. Этот человек сильно пил, теряя с каждым днем человеческий облик. Вот однажды, вернувшись домой пьяным, он отвел душу на коте. Он его сжег. Как будто так? Всегда эта история с первым любимым котом не запоминается по своей неясности (а может быть, по моему недомыслию, не умеющему в этой истории разобраться)... Словом, кот, умерщвленный им, возвращается к нему в виде другого, которого он внезапно увидел на стойке в кабаке. Он ему очень понравился, этот новый кот.