А мой горизонт – четыре стены!
Приходилось ли вам когда-нибудь чувствовать, что вашим мыслям не хватает простора? Конечно, человек и в маленькой комнате с чистым воздухом дышит так же свободно, как и в просторном зале с высокими потолками, но все же – как вам кажется, где легче дышится, здесь или там?
Но, может быть, вы думаете, что в таких условиях я не мог ни о чем размышлять? Ошибаетесь. Мысли, которыми я был занят, не нуждались в широких горизонтах. Я думал о своей любви.
А о любви можно думать даже в самой крохотной комнатушке.
Вы, которые не любили, вы не знаете, что такое любовь! Вы, которые не видели ее улыбки, вы никогда не сможете полюбить! Не осуждайте же меня, что в своих стихах я воспеваю рай и блаженство, ведь вы не видели ее улыбки! Ее улыбка привела к тому, что я начал писать стихи, а стихи привели меня в тюрьму.
Помню, жандарм подвел меня к столу смотрителя тюрьмы, чтобы заполнить листок с данными обо мне, как это обычно делают со всеми заключенными. И как только он называл их, в памяти моей всплывали ее личные приметы.
– Веры православной?
– Да, конечно! (Ведь и она той же веры).
– Вам двадцать три года?
– Ах, а ей всего только шестнадцать, ее лицо еще покрыто той сладкой дымкой, которую с яблока сдувает первый ветерок, а с девичьего лица первый поцелуй. Шестнадцать лет! Мюссе,[9] вспоминая об этом возрасте, вероятно, воскликнул бы: «О Ромео! Это же возраст Джульетты!.. В этом возрасте девушка является во всей красе невинности и во всем великолепии красоты!»
– Глаза карие.
– Нет, нет, господин смотритель, у нее черные глаза. Они усыпляют, они возбуждают, они обжигают, они сами лечат нанесенные ими раны и обещают…
Но… не буду больше думать о ней. Ведь, может быть, как раз в эту минуту она положила свою очаровательную головку на пуховую подушку и размышляет, в кого бы ей влюбиться, пока меня нет.
А поцелуй, которым она при расставании подтвердила свою любовь?
Ох, поцелуй! – это первое из самых искренних и последнее из самых лживых слов женщины.
Спроси скотину, она научит тебя!
Сегодня меня перевели в камеру № II. Отсюда больше не будут переводить. Камера просторная, и вы можете не опасаться, что я все время буду писать вам о любви.
И все же!
О святые воспоминания моей самой чистой любви, простите меня! Я падаю на колени, простите меня!
Вы знаете, как забилось мое сердце, когда вы дали мне букетик в память о нашей любви; оно забилось так, что в ту минуту я поверил Гейне, утверждавшему! будто в сердце у него сидит капельмейстер и отбивает такт; поверил Шапчанину,[10] твердившему, что в сердце у него колокола. Ох, в тот момент мне показалось еще больше, мне показалось, что в сердце моем целая колокольня, на которой звонят во все четыре колокола, и сидит там не капельмейстер, а настоящий тамбурмажор.
Да вы и сами помните, как задрожали мои руки от волнения, когда вы передали мне букет, в котором были собраны цветы, поразившие меня богатством красок. Красные. Прежде всего красные, а красный цвет, который одинаково не нравится быкам, монахам и индюкам, это же цвет республиканского знамени и жандармского мундира. А затем белые: в мирное время этот цвет означает невинность, в военное время – сдачу в плен. Невинность и сдача в плен! В таком случае белый цвет должен также означать и любовь, поскольку именно любовь содержит в себе оба эти понятия: невинность и сдачу в плен, тем более что пеленки тоже белые, – не так ли, госпожа?
Но букет был прекрасен не только богатством красок, но и тем, что в нем были собраны цветы, символизирующие «веру, надежду, любовь», то есть те три принципа любви, которые вырезают на перстнях, малюют на ярмарочных пряниках, выписывают на пасхальных яйцах и которые, кроме всего прочего, глубоко запечатлелись в моем сердце.
Но, дорогая, на моей душе нет греха в том, что ваш букет пропал, – грех этот падает на весь воловий род.
Я укрепил ваш букетик на окне между прутьями решетки, желая слить воедино мою любовь и тоску, – этого в тот момент требовала моя душа! В самом деле, если крест – символ веры, якорь – символ надежды, а сердце – символ любви, то вряд ли что-нибудь лучше может служить символом тоски, чем тюремная решетка. И представьте: утром к моему окну подошел вол. Поверьте мне, что это был необыкновенный вол, своим серьезным видом он сразу же снискал мое доверие, которого он, однако, не оправдал.
Подойдя к окну, он с жадностью завладел букетом, который вы мне подарили в память о нашей вечной любви, и я собственными глазами вынужден был наблюдать, как он пережевывал мою веру, любовь и надежду. Оно, конечно, и веру, и любовь, и надежду часто пережевывают, но все же – да будет проклят весь воловий род!
Я клянусь вам, что никогда не притронусь к воловьему мясу; моя ненависть простирается и дальше, проклятие переходит с отцов на детей, и я клянусь вам, что не буду есть и телятины, даже если это будет холодная телятина с майонезом.
Но это еще не все. Я пойду еще дальше. Я привлеку его к ответственности, – почему бы и нет? Я, правда, не помню ни одного параграфа, который запрещал бы есть букеты, но ведь он съел залог, съел вексель нашей любви, то есть уничтожил обязательство!
И вот я составляю протокол допроса: «Начато в Пожаревацкой тюрьме, в камере № 11».
– Кто вы и как вас зовут?
Вол молчит. Он молчит, и это молчание приводит меня в бешенство. Кто знает, не было ли здесь настоящего заговора волов?
– Говори же, вол, твое молчание приводит меня в отчаяние, говори! Ты будешь не первая скотина, которая заговорила; ты будешь не первая скотина, которая кое-что поняла. Ведь ослица из Ветхого завета поняла взгляд ангела – посланца божьего и притиснула к стене ногу ехавшего на ней Валаама; ничтожный червь понял глас господний и прогрыз тыкву, выросшую над головой Иона;[11] так пойми же и ты, вол, пойми, речь идет о моей любви, о моей самой святой любви, а точнее говоря, о букете, который в настоящее время находится у тебя в желудке, а когда-то благоухал на ее груди.
Такие убедительные доводы вынудили сивого вола замычать, и я понял, что он согласен отвечать на вопросы.
Итак:
– Кто вы?
– Вол.
– Этого недостаточно; говорите более определенно, кто вы?
– Государственный вол.
– Ваша специальность?
– Вол.
– Этого тоже недостаточно. У нас есть волы есяких специальностей. Говорите точнее?
– Я вожу воду.
– Чем занимаются ваши родители?
– Мать мою постигло несчастье. Кожу ее натянули на барабан, вероятно за неуплату налогов, а с отцом было еще хуже. Не знаю, вмешивался ли он в политику, но три или четыре года назад при смене правительства ему разукрасили рога, вымазали всего красной краской, опутали гирляндами цветов, и он веселился до десяти часов утра с приверженцами нового правительства, а потом его закололи, зажарили, и те же приверженцы с удовольствием слопали.
– Постойте, сначала нужно записать приметы: рост – средний, шерсть – черная. Особые приметы: рога, напоминающие букву j.
– Ошибаетесь, сударь, рога – это не особые приметы. Рога для нас все равно что для вас усы. Рога много значат, если мы хотим понравиться какой-нибудь госпоже корове. Разница только в том, что это стремление у нас совершенно бескорыстно, так как ведь коровы не составляют нам протекции, как это делают ваши дамы.
– Как вы смеете делать замечания; вы что, не знаете делопроизводства?
– Эту науку в Сербии никто не знает!
– Вы грамотный?
– Да, и даже сочиняю любовные стихи!
– Хорошо! Но ближе к делу. Вы обвиняетесь в том, что совершили преступление, уничтожили обязательство, съели букет, который висел вот здесь, на окне, в память о моей любви.
– Вам бы следовало за это поблагодарить меня.
– Не понимаю?
– Сейчас поймете. Воспоминание о вашей любви доставляло удовольствие только вашему сердцу, это было неразумно, а теперь, как видите, воспоминание о вашей любви доставило удовольствие и моему желудку. Так и должно быть. Не забывайте оглядываться вокруг себя. То, что вы прожили, вы прожили, не оглядываясь. Не вводите себя в заблуждение, что согласно хронологии вы живете в XIX веке; человечество неправильно считает, оно уменьшает свой возраст так же, как девушка, мечтающая о замужестве. Вы живете в тот век, когда совет вола полезнее, чем сто томов, написанных самыми выдающимися философами.
– Но…
– Сначала выслушайте, а потом будете возражать. Как только я набрался силенок, меня заставили пахать землю хозяина. На пропитание я получал только трухлявую солому: огромное ярмо, которое надели на меня, до крови натерло мне шею, так что еще немножко, и я бы получил чахотку. Пытался я брыкаться – меня избили. Пытался бодаться – мне укоротили рога. Что мне оставалось делать? Разве я мог что-нибудь требовать? Я пожал плечами и решил ничему не противиться. С тех пор каков бы ни был груз, каково бы ни было ярмо, я покорно совал в него голову и равнодушно тащил, и тогда, подумайте, они начали отмечать мои заслуги! Сняли с меня ярмо и перевели сюда, а здесь мне приносят душистое чистое сено, так что я даже начал жиреть. Целыми днями пасусь, пишу любовные стихи, и только раз в день приходится съездить за водой, но это пустяк, который совсем не отражается на здоровье.
– А разве вас не мучает совесть, что тысячи ваших рогатых братьев все еще ходят в ярме и питаются объедками?
– Нет, моя совесть заплыла жиром.
– Хм!
– Не удивляйтесь, а лучше послушайтесь моего совета! Будьте лояльным гражданином, снимайте шапку перед каждым, даже если он только рогами выше вас, научитесь низко кланяться и даже сгибать колени, если же заболит спина, не жалуйтесь, а говорите всем, что это от простуды. Великим людям никогда не смейте говорить правду в глаза, и упаси вас бог допустить таку