стью и голодными горящими глазами, чтобы понять, от кого единственного у нее будут теперь щенки. Тролль не позволял ни одной собаке приблизиться к Ромашке, ей же запрещали с ним гулять из-за пролысины на его худом ребристом боку – похоже, лишай – и гнали его со двора, но он упрямо возвращался. Когда пришло время, Ромашка – откуда силы взялись! – вырвалась из сбруи, в которой ее выводили гулять предусмотрительные хозяева, и ушла с Троллем.
Вдвоем они не спеша протрусили мимо новостроек, и в заснеженном лесу на окраине города произошло то, что и отдаленно не напоминало пресные свидания с клубными красавцами в заставленной Ромашкиной квартире.
Потом они долго стояли в «замке» – позе свершившейся любви, и Ромашка думала о том, как прекрасна жизнь, и благодарила небо за то, что свело ее с этим шелудивым голодным кобелем, отцом ее будущих детей.
А когда Ромашка понесла, все тоже было совсем по-другому, по-новому. Не было того волчьего аппетита и ленивой сонливости, зато появилось и с каждым днем нарастало какое-то праздничное веселье и беспокойство. Она бродила с Троллем по двору, они вместе обнюхивали остро пахнущие помойные баки, разрывали лапами сырую, только освободившуюся от снега землю, выкапывали прошлогодние корешки. Голова кружилась от шальных весенних запахов, и привычные метки знакомых собак читались как послания из далеких миров.
Как-то раз Ромашка, совсем уже тяжелая, обнюхивая плюшевую замшелость под водосточной трубой, почуяла вдруг и впрямь новый, совсем неведомый ей запах. Тролль тоже что-то унюхал и тревожно поднял шерсть на загривке. Невнятное предчувствие не оставляло Ромашку весь день, а на следующий она вновь наткнулась на таинственное послание.
Вообще в чужой метке не было ничего необычного. И раньше на Ромашкином дворе и соседней улице время от времени попадались метки незнакомых собак, запахи из других концов города, рассказывающие о новостях большого мира, сообщающие о радостях и бедах, несущие пустые сплетни, непроверенные слухи, полезные советы, а иногда и строгие предписания. По этим меткам можно было узнать о надвигающейся чуме, о случаях бешенства, о переменах в настроении людей, от которых зависят собачьи судьбы. Если, скажем, в Строгине появлялась зловещая будка с ловцами бродячих псов, в тот же день об этом становилось известно и в Бибиреве, и в Бирюлеве – маршрут и график продвижения по городу проклятой будки разносили по свету спасшиеся от неволи и страшной смерти кобели и суки. Метки могли вызвать в собачьем мире настороженность и страх, праздничное настроение и всеобщее веселье, над ними порой посмеивались, о них судачили во дворах. Для Ромашки, взрослой, пожившей, видавшей виды суки, они были газетой, радио, телевидением – окном в мир. Однако сейчас она впервые, как ей казалось, читала не обычные вести, адресованные всем собакам, которые способны их прочитать и осмыслить, а чье-то личное ей, Ромашке, послание, причем отправитель его, несомненно, обладал влиянием и властью.
Вскоре Ромашка получила веское доказательство, что сигналы адресованы именно ей, а не кому-то другому. Поначалу Тролль реагировал на них настороженно, если не сказать враждебно, но через несколько дней – а эти метки попадались все чаще и чаще – он стал к ним совсем равнодушен: походя сам метил их поверху и беспечно трусил дальше. Зато Ромашка буквально прилипала к ним влажным носом, буравила им землю, встряхивала головой, прядала ушами и тянула, тянула в себя непонятные будоражащие запахи. Тролль недоуменно оглядывался и, слегка подрагивая хвостом, звал ее за собой: «Ну что ты там закопалась? Пойдем, будет тебе…» А она кружила на месте, собирая пыль длинными ушами, и внюхивалась, внюхивалась, словно хотела прочесть слово, написанное на забытом, но мучительно знакомом языке.
Сначала она лишь смутно догадывалась о смысле послания, как глухие угадывают слова по движениям губ киногероев; потом перед Ромашкой побежали сперва смутные, размытые, потом все более и более четкие строки субтитров. Откуда-то издалека до нее доносилось властное и повелительное: «Собака, прозванная людьми Ромашкой, будь внимательна! Тебя ждет сообщение чрезвычайной важности. Следи за нашими сигналами. Будь внимательна…» И снова: «Собака, прозванная людьми Ромашкой, будь внимательна…»
Через несколько дней пошли новые сигналы, и Ромашка читала их уже бегло, даже не зарываясь носом в подсыхающую прошлогоднюю листву: «Сука Ромашка, ты ощенишься через неделю. Будь осторожна. Береги помет. Конец сообщения».
Она не ведала, чем заслужила такое внимание к своим еще не родившимся детям, и знала, что не может этого знать. Радостное беспокойство захлестывало ее, и она неожиданно принималась лаять, да так звонко и оглушительно громко, что Тролль, разинув зубастую пасть, недоуменно посматривал на нее. Ей было велено беречь помет, и она жадно хватала молодую, только проклюнувшуюся из влажной земли траву и яростно жевала ее, чтобы напоить бодростью и силой щенков, которые уже барахтаются в ее набухшем брюхе и со дня на день покинут его.
За день до родов пришла еще одна метка: был назван наконец виновник особого внимания, которое она к себе привлекла. Ее будущий третий.
Следом за третьим, за Тимофеем, сразу же, без малейшей паузы, не давая измученной Ромашке передохнуть, выбрался на свет Божий четвертый, Тантал. И она успела лишь бросить взгляд на того, кому ей велено было уделять особое, неслыханное среди собак внимание. Потом, когда вся восьмерка копошилась уже где-то рядом с ее мокрым, сразу потерявшим округлость пустым брюхом, обессиленно вытянувшаяся на подстилке Ромашка с закрытыми глазами нашла его и подгребла поближе к себе лапой.
Она ни на минуту не желала оставлять щенков. И вовсе не из-за высочайших распоряжений – с тех высот, о которых простые собаки могли только догадываться. А скорее, должно быть, по немудреной, каждой суке понятной причине: отцом щенков был не назначенный Бог знает кем чужак, а выбранный ею среди всех кобелей отважный, вечно голодный Тролль. Но оставить, пусть и ненадолго, щенков все-таки пришлось, и когда Ромашка на слабых еще ногах проковыляла на двор, ее ждало новое послание: все внимание – третьему, все знания – третьему, весь собачий опыт – третьему. Но скрытно, незаметно, тайно.
Ни одна живая душа, ни собачья, ни тем паче человечья, не должна до поры до времени подозревать, что третий – избранник. А он избранник.
В спальне зашевелились, потом послышались голоса: сюсюкающий – хозяйкин и глуховатый, вечно извиняющийся – хозяина. Приоткрылась дверь, и хозяин, в полосатой, словно каторжное одеяние, пижаме, шаркая шлепанцами, заспешил в уборную. Через минуту он вернулся в комнату, подошел к окну и отдернул шторы. Комнату залило весеннее солнце.
«Пора!» – подумал Тимофей и вскочил на ноги. Широко расставив кривые мощные лапы, он прогнул спину, потянулся и одним прыжком настиг хозяина. Солнце слепило, Тимофей жмурился, чихал, тряс головой и все норовил упереться передними лапами в пах хозяину, уткнуться восторженным носом в теплую мягкую материю.
– Будет тебе, дурень, будет… Сейчас оденусь и пойдем, – добродушно говорил хозяин и почесывал Тимофея за ухом. А из спальни уже неслись причитания хозяйки:
– Проснулся, мой маленький! Как сегодня спала моя собаченька? Иди к своей мамочке… Ну скорее к мамочке!
От внезапно нахлынувшего восторга Тимофей коротко гавкнул и ворвался в спальню. Он вспрыгнул на постель хозяина, перескочил на хозяйкину, ткнулся носом в пахучую щеку и оглушительно чихнул от напрочь убивающего нюх острого запаха духов, лосьона и крема. Хозяйка продолжала что-то причитать, пыталась схватить Тимофея, обнять, затискать его, но тот уже был на полу. Он вылетел из спальни, на бешеной скорости сделал два круга по гостиной и замер. Он досадовал на себя – поддался неуемной утренней радости и в щенячьем восторге на несколько секунд забыл, какой день сегодня. Его великий день.
Тимофей уселся посреди комнаты на мягкий синтетический палас, поерзал задом, чтобы удобнее пристроить хвост, задрал морду к люстре, прикрыл глаза и тонким-тонким, не своим, голосом тщательно и аккуратно, как играют гаммы прилежные ученики районных музыкальных школ, вывел:
– …ля-до-ми-до-ре-до-си-ми-ре-ля… – Воздух в легких кончился, перехватило дыхание. Тимофей вздохнул всей грудью и опять завел: —…ля-до-ми-до-ре-до-си-ми-ре-ля…
– Да потерпи, брат Тимка! – басил хозяин из спальни, одеваясь. – Сейчас пойдем писать, пойдем. Дай мне хоть штаны натянуть!
В спальне щелкнул выключатель – хозяйка врубила приемник.
– …до-си-ми-ре-ля… Вы слушаете «Маяк». В Москве девять часов утра. На полях страны заканчивается сев колосовых…
Тимофей не дослушал, как и чем заканчивается сев колосовых. Он напрягся и снова пропел позывные.
– Ой! – взвизгнула за стеной хозяйка. – Нет, ты послушай, послушай… Тимочка, ласточка моя! Он же точно, точно, как радио… Не слышны в саду даже шорохи… – фальшиво напела она.
– Ладно тебе, совсем на своей собаченьке трехнулась, – добродушно ответил хозяин и вышел из спальни, уже в тренировочном костюме и прогулочных кедах.
Тимофей ждал его с ошейником и поводком в зубах. Ему уже было невтерпеж.
Тимофей пулей вылетел из парадной двери и в два прыжка достиг серого валуна, что врос в землю на газоне возле дома. Несколько лет назад, еще до Тимофея, сразу же после заселения дома, когда новоселы рьяно принялись озеленять и благоустраивать прилегающий к нему лоскут земли, кто-то из молодых умников и решил устроить здесь нечто вроде японского сада камней. На общественные деньги наняли левый грузовик, завезли откуда-то серые глыбищи и раскидали их как попало. Однако новомодная садовая архитектура пришлась не по вкусу ветеранам войны и труда – уж больно, по их мнению, сад камней смахивал на кладбище, которое и так не за горами. Глыбищи одну за другой повыковыривали и оттащили на соседний пустырь, ставший таким образом японским садом. Но самый большой валун оказался абсолютно неподъемным. Вот он и остался у парадного входа, напоминая пожилым жильцам о бренности земного существования. Понемногу к нему привыкли, он глубоко ушел в землю, оброс мхом, и соседские собаки облюбовали его для своих меток. Он стал для них чем-то вроде доски объявлений, или стенгазетой, или, принимая во внимание обширность и населенность микрорайона, многотиражкой.