Из жизни взятое — страница 5 из 51

– А работяги-то они хреновые, – спокойно, ни с того ни с сего сказал Сашка Быков. – Прошлый раз вот такую шатию-братию я за Семигороднюю станцию в лес сопроводил. Заставили их себе жильё строить, так они, несчастные, не знают, как пилу надо держать, как за топор взяться. Того и гляди себя по ногам рубанут. Наши там, лесорубы, им стали помогать. У тех лес под корень, как бритвой. Нарубили им. Ну, прутья-то очистить полегче… Стали строиться нехотя… Счужа, как не для себя. Многие так и считают, что это «вавилонское столпотворение». Рано ли, поздно ли, а так и говорят: «Разбежимся в разные стороны…».

– Чего ты, Быков, от них хочешь, – вмешался Судаков. – Они же на черноземе выросли. Соломой печи топили. Откуда им сразу с лесом свыкнуться. Жизнь заставит. А все не разбегутся. Я так понимаю: часть, конечно, домой уедет, которых перегиб коснулся. У хлеба не без крох… Лес рубят – щепки летят.

– Щепки одно, люди – другое… – заметил Коснырев, пряча наган под изголовье.

– Жалко тех, которые попали сюда по личной злобе, по несправедливым ябедам, по личным счетам местных властей. А есть и такие. Право, есть, – тихонько сказал Быков.

– Ну, что же, – не то возражая, не то объясняя, начальственным тоном заговорил Судаков. – Революция не может обойтись без издержек. Дорогоньки накладные расходы, ничего не поделаешь, ох, дорогоньки. Сильный момент – ликвидация кулачества как класса! Что вы думаете, легко и просто даётся? Неслыханное в истории человечества дело, это у нас только. И это законно и закономерно…

– Почему законно? – спросил Коснырев.

– Читай Ленина – узнаешь.

– Ленина мне трудно. Малограмотен я. Да если бы на коми языке, легче бы понимал.

– Читай на коми. Есть теперь и такие книги. Ленин знал эту классовую породу. Писал он в своих трудах, что кулаки есть самые зверские, самые грубые, самые дикие эксплуататоры, не раз восстанавливавшие в истории других стран власть помещиков, царей, попов, капиталистов… – Притихшим голосом, чтобы не разбудить надежно уснувшего Охрименко, он продолжал, как на уроке политграмоты, просвещать милиционеров: – А что вы думаете, мы невинных агнцев, угодников божьих ведем за Тотьму? Как бы не так!.. Оно, конечно, есть и случайно пострадавшие, есть. С ними разберутся. А главное-то всё же по острой необходимости международного и внутреннего нашего положения – укрепить диктатуру пролетариата. Перевести сельское хозяйство с капиталистического частного пути развития на коллективные – кооперативные формы. А как переведёшь, если кулак сопротивляется. Прячет хлеб. Создает условия голода. Вздувает на хлеб цены. Убивает сельских активистов. Давно ли у нас под Вологдой кулаки в куски изрубили селькора… А сколько они скота извели, чтоб не сдавать государству? А как они цепляются мёртвой хваткой за собственность. Как после революции, завладев порядочными кусками земли, стали быстро богатеть и прижимать бедноту? Нет, ребята, что ни говорите, что ни думайте, а великий перелом – правильный перелом…

В эту минуту Охрименко повернулся на другой бок и захрапел еще громче. Судаков насторожился. А, впрочем, чего он сказал особенное? Не секрет, не тайну выдал, если этот Охрименко и подслушал. Коснырев привстал на постели, спросил:

– А скажи, товарищ Судаков, как в других-то странах? Почему задержка, почему нет революции? А если произойдет, так ужели так же будут высылать?

Сначала ответил ему Быков:

– Куда там высылать? Там ни северных лесов, там ни Урала, ни Сибири…

– После будет видней, – задумчиво сказал Судаков. – Это ещё проблема будущего. А может быть и такое дело: наша советская держава станет мировой крепостью для всего угнетённого человечества. Мы будем такой силой, с таким надёжным тылом и таким сочувствием трудящихся масс всех стран и народов, что там революции будут совершаться легче. Из нашего опыта там сделают свои выводы, применительные к обстановке и прочим условиям. Ленин большие надежды возлагал на угнетённых народов Востока. Вырвутся они на простор из когтей хищных колонизаторов – тогда, знаете, какой перевес будет на стороне мировой революции?.. А ведь им легче будет вставать на путь свободного развития, поскольку у них уже есть такой благожелательный и верный союзник и помощник, как СССР. Это понимать надо.

– Ты, товарищ Судаков, понятно объясняешь. Тебе бы избачом быть… – сказал Коснырев. – Видать, поучен немало.

– Чудак ты, Петька, – одёрнул Коснырева Быков, – у человека две «шпалы» в петлице, а ты его избачом!.. Он поди-ка жалованье за четырёх избачей получает и обмундирование готовое.

– Не в этом дело, ребята, – сухо проговорил Судаков и усмехнулся, увидев, как по лицу Охрименки ползали вперегонки крупные рыжие тараканы. Охрименко лежал не шелохнувшись, похрапывая. – А учился я, ребята, тоже немного, – продолжал Судаков. – Кончил Череповецкий техникум, да два года совпартшколы. Думаю, ребята, о вузе, да как вырвешься из этого учреждения?.. В ГПУ не так просто: попал – служи, пока ноги носят. Проштрафился – вылетишь с шумом и треском. А так-то мне неохота…

Тут не вытерпел и всхлипнул то ли во сне, то ли наяву Охрименко и открыл наполненные слезами глаза. Как ему, человеку богатырского сложения, бывшему есаулу казачьему, были не к лицу эти непрошеные, но простительные слёзы, мутные, мелкими горошинами скатывающиеся в рыжую, надвое развёрнутую бороду.

– Прошу прощения, гражданин начальник, я всё сквозь сон слышал, что вы тут балакали. Всё слышал…

Он поднялся. Сел на пол, протянув вдоль широких сосновых половиц ноги. Смахнул рукавом слезы.

– Может, я не так скажу, извиняй тогда, гражданин начальник. Ленина я уважаю, как никого на свете. Это силища русского народа и мирового пролетария, я так понимаю… Может, я не так скажу, но по-своему верно. Я, хоть и куркуль, согласно постановления сельрады, но душа во мне расколота на несколько частей, и в одной части есть, застряло что-то хорошее… Я скажу про Ленина. Во всех бы городах ему самые лучшие памятники…

Охрименко умолк. Молчали и оба милиционера, недоуменно поводя глазами то на Судакова, то на бывшего казачьего есаула.

После непродолжительного молчания Охрименко заговорил снова:

– И насчет кровавости и бескровности событий и всяких потрясений я вот что скажу. Без смертоубийства нельзя. Так уж испокон веков и мир весь построен, и человечество устроено, что ни у каких животных, птиц, и даже насекомых одной и той же породы, разве кроме ненасытных щук, нет такой вражды между собой, а подчас и жажды крови, как у людей… Я тоже кое-что читывал. Знаю. Задолгонько до революции городское училище окончил. В армиях в той и другой поднатолкался… Знаю, знаю… Реки кровавые от войн и революций. А вот когда присоединимся окончательно к большинству, то есть все умрём, тогда и узнаем затишье… Давно известно, хоть попы и поют «друг друга обымем…» Но объятия-то такие получаются, что кто-то кого-то душит. Полное согласие бывает только на кладбище!..

– Силён! – не вытерпел и воскликнул Коснырев. – Силён!..

Судаков встал с постели, придвинулся к Охрименке.

– Дай, Охрименко, вашего украинского тютюна. Расстроен я что-то и не спится.

– На. Верти-крути. Крепкий. По-вашему – самосад…

Судаков, приняв из его руки кисет, почувствовал в нем что-то тяжёлое. Засунул руку и вместе с щепоткой табаку вытащил георгиевский крест, чистенький, без ленты.

– Ого! Охрименко! – И бережно держа перед собой крест, осмотрел его с обеих сторон. Третья степень. Значит, это не единственный был у есаула.

Судаков спросил:

– За что такая награда?

– Грешен, да не всякому владыке каюсь! – ответил коротко Охрименко и добавил: – Простите, моя это память. Берегу.

Быков и Коснырев испуганно переглянулись. Черт бы побрал этого Судакова. По молодости-глупости готов в одной избе рядком с царским генералом спать. Кто его знает, что это за фрукт – рыжая борода!.. Кулак! И этого немало…

– Ковырните поглубже, там в кишени, то бишь в табачнице, ещё что найдёте…

Судаков снова засунул руку в кисет и достал орден Красного Знамени.

– Н-да!.. – изумился Судаков. – А это?..

Охрименко взял из его рук орден, прижал к груди, поцеловал и, завернув в носовой платок, спрятал в карман штанов.

– А это, – ответил он, – сами догадывайтесь, ничего не скажу… Будет время – правда восторжествует. Нацеплю его на грудь, как получу освобождение от переселения. Поеду на Украину, приверну в ваше ГПУ и скажу: «Вот, товарищ (а не гражданин) начальник Судаков, я поехал по справедливости в свою станицу. И дай мне бог мудрость царя Соломона, кротость царя Давида, дабы не применить мою самсоновскую силу к обидчикам моим… Я всё, всё отдавал. Возьмите!.. Только оставьте у себя в колхозе… Горы сворочу». И слушать не хотели. – На север!.. И, каюк!..

Охрименко лёг. Отвернулся. Судаков заметил, как его могутные плечи слегка вздрагивали от рыданий. До сна ли тут? Быков погасил лампу. Иначе не уснёшь. Спал ли Судаков, он и сам того не знает. Что-то вроде бы кошмарное снилось, но и слышался каждый шорох в избе сельского исполнителя. За полночь прокричал где-то первый петух, с ним, строго и правильно чередуясь, перекликнулось несколько собратьев. Судаков тихонько встал, надел шинель и, пользуясь карманным фонариком, отправился вдоль села к общественным зданиям посмотреть, как почивают спецпереселенцы. И что за чудеса?! Что за наваждение?! Не сразу догадавшись и поняв, в чем дело, Судаков даже испугался: в здании школы – ни души, в магазее – тоже, на маслодельном заводе – пусто. Только специфический запах, запах людской тесноты напоминал, что тут еще недавно было полно народа.

В конце села бродили двое сторожевых с дробовиками.

– Кого ищете, товарищ начальник? – спросил один из мужиков.

– Куркулей ищу.

– Ха! – засмеялся освещенный фонариком мужик, поправляя на плече тульскую дробовку. – Они все, товарищ начальник, по избам разведены. Население сжалилось, в теплынь пустило. Там отдохнут божески. Всё спокойно. Кони на месте, возы тоже. Беглых нет. Мы, пожалуй, уйдем. Никаких происшествиев не предвидится…