Избранное — страница 9 из 55

Ненависть, светившаяся в ее глазах, потрясала сильнее всяких слов хилого, болезненного Мороя. Во время подобных сцен он слепо покорялся жене, испытывая лишь унижение и разочарование.

— Софи, — прошептал столоначальник, — я заложил у еврея и часы и цепочку — единственное, что у нас еще оставалось… Я взял деньги вперед, в счет жалования, лишь бы у тебя было двести лей… Я послушался тебя… но рассуди сама — долго ли это может продолжаться… Если мы и сегодня проиграем, то уже нечего будет закладывать!

— Довольно! Эта комедия тянется со дня свадьбы! Все та же бессердечность! Все тот же эгоизм! Я хочу поговорить с директором о твоем повышении. Он обещал мне… Мне, понимаешь? Мы не можем стоять в стороне, как нищие… Мы люди образованные, чем мы хуже других?.. Меня поражает, что ты не чувствуешь, с каким презрением относятся к тебе хорошо воспитанные люди, когда они видят, что ты дрожишь, как нищий, над каждым потерянным леем!.. И они правы… Таков свет… Такова жизнь… А у тебя ни ума, ни сердца!

Госпожа Морой бросилась на старый диван, крытый шелком, и зарыдала, прижав к лицу унизанные кольцами руки. Ее приглушенные, частые всхлипывания будто дробь вонзались в сердце Мороя, которое билось все сильнее и сильнее.

Морой поднялся. Он был как в бреду; едва держась на ногах, он осторожно шагнул, боясь оступиться, и опустился на колени у ног жены. Дыхание его остановилось, как у человека, который падает в бездонную пропасть; ему показалось, что прошла целая вечность, пока колени его, наконец, коснулись ковра; ему стало до боли стыдно, на щеках у него выступили красные пятна.

Он тихонько протянул руки к коленям госпожи Морой, которая продолжала хныкать, тщетно пытаясь выжать из глаз хоть слезинку. С видом собаки, привыкшей к побоям, Морой прошептал, лаская ее:

— Если ты хочешь… Если ты говоришь… Если иначе невозможно… Одевайся, Софи, дорогая… Мы пойдем… Как ты хочешь… Только не плачь… Ведь ты знаешь, что это тебе вредно…

Его однообразные ласки становились все смелее. Он дотронулся до ее плеч. Когда же он коснулся сухими, потрескавшимися губами ее маленькой, душистой руки, на его лице, изнуренном канцелярской работой, засветилась улыбка.

Уткнувшись в ее колени, Морой несколько раз поцеловал их и уже не мог поднять отяжелевшую голову: ему было бесконечно хорошо, и в то же время он боялся прямо взглянуть жене в глаза.

Не зная, как закончить разговор и вместе с тем уже не в силах больше молчать, он пробормотал:

— Если ты хочешь… если ты говоришь… Может быть, сегодня вечером нам повезет, наконец… Вставай, Софи… Я пойду сейчас за пролеткой…

Госпожа Морой, отерев сухие глаза, ответила резко, не желая выказать своей радости:

— Как ты?.. Почему ты? А где же прислуга?..

— Стане… я не мог заплатить за два месяца… У меня ничего не было, кроме этих двухсот лей… Она ушла, угрожая судом…

Софи быстро встала и, подойдя к зеркалу, снова начала причесываться. Держа в зубах шпильку, она распустила косички, туго заплетенные на лбу.

Морой, напрасно жаждавший услышать от нее хоть слово, поймать ее улыбку или мимолетный взгляд, надел уже потерявший форму цилиндр и летнее коричневое пальто, выгоревшее на солнце. Вздрогнув от звука отодвигаемой щеколды, он проскользнул в дверь, едва осмелившись, наконец, вздохом облегчить свою душу. Под навесом свистел ветер. Три закрытых двери отделяли Мороя от Софи, и все же он с тайным страхом бросил взгляд на окно. Ему показалось, что его столь тщательно скрываемый гнев, вырвавшись наружу, распахнул одну за другой все двери, разбил стекла и выдал его с головой.

II

Было одиннадцать часов вечера. Дождь так стучал по гонтовым и железным крышам, что казалось, будто бьют в барабан. Пролетка с поднятым верхом с трудом преодолевала непролазную грязь окраины. Лошади, сдавленные шлеями, тяжело дышали, почти касаясь мордами земли; из-под копыт их летели комки липкой грязи и разбивались о козлы, колеса, подножки и верх пролетки. Извозчик бранился. От моста Могошоаей он добрался до церкви Алба, а затем свернул на улицу Фынтыни. Янку Морой, ткнув извозчика в спину концом зонтика, велел ему остановиться перед двухэтажным домом, освещенном сверху донизу, ajurnu[7], по выражению Софи Морой.

Извозчик вертел в мокрой мозолистой руке блестящую монету.

— Барин, побойтесь бога, я уморил лошадей… И всего один франк?

Потом, видя, что барыня тянет господина к парадному входу, он повысил голос:

— Вы меня наняли от самого театра… я не уеду отсюда!

— Черт бы его побрал, дай же ему еще что-нибудь, — шепнула Софи, подталкивая мужа.

— Софи, у меня нет ни гроша… останется только сто девяносто восемь лей…

— Ну дай ему что-нибудь… нас услышат наверху… какой срам! У тебя нет денег даже на извозчика!.. Мы еще не успели войти, а ты уже начал тратить эти двести лей… Ты будешь виноват, если мы проиграем!

Морой вздрогнул. Он протянул извозчику еще один лей. Пот выступил у него на лбу.

Он виноват… Как же это он не догадался взять у писаря взаймы два франка?..

И когда он поднимался по лестнице, в ушах его уже звучали пронзительные вопли жены, которая в истерическом припадке будет завтра доказывать ему, что он виноват.

На лестнице он несколько раз споткнулся, перекладывая платок из кармана в карман, хотел было вынуть часы и, не найдя их, испугался, что потерял, но тут же вспомнил вывеску «Соломон Бернштейн и Сын» напротив церкви Крецулеску.

В конце концов он убедил себя в том, что действительно будет виноват, если они и сегодня, как всегда, проиграют.

Он поднимался вслед за Софи. Подойдя к дверям, она отобрала у Мороя деньги для «своих комбинаций», оставив ему только пятьдесят лей, потом взяла его под руку. Берясь за дверную ручку и еле сдерживая гнев, она шепнула ему на ухо: «Янку, будь осторожен!.. Не горячись… Смотри в оба!.. Не гонись за ставкой!»

Двери гостиной распахнулись. Господин директор вышел им навстречу. Он вертел вокруг пальца золотую цепочку часов; живот его так и трясся от смеха. Любезно поцеловав руку госпоже Морой, он протянул своему столоначальнику лишь кончики пальцев. Морой прикоснулся к ним с подобострастием, подобающим подчиненному.

Директор разгладил рыжие бакенбарды и, часто моргая узкими глазками, подал руку госпоже Морой, оставив позади своего подчиненного, робко ступающего но ковру начальника.

Посреди гостиной стояли два длинных стола, за которыми сидело множество гостей. За одним столом — мужчины, за другим — женщины. Директор остановился, все заулыбались, и он представил вошедших:

— Мне кажется, что вы все знакомы… Господин и госпожа Морой…

В гостиной на потолке висела люстра; она покачивалась, и пламя свечей, расположенных в три ряда, слегка колебалось. В зеркалах, с обеих сторон вделанных в стены, отражались, бесконечно умножаясь, столы, стулья, обитые красным шелком, все гости, их лица, жесты. В зеркалах господствовало движение, в гостиной — шум.

На стенах, оклеенных обоями, разрисованными букетами роз и сирени, висело несколько картин и гелиогравюр. На овальных столиках стояли коробочки с табаком, вазочки с вареньем, тонкие белые стаканы с матовой полоской, тарелочки и фарфоровые чашки с серебряными ложечками.

Гостиная напоминала трактир — она была полна дыма, обои пожелтели, и даже мебель пропахла табаком.

На двух столах, покрытых зеленым сукном, стояло по большой бронзовой лампе.

И мужчины и женщины с азартом играли в карты.

Шум возникал то на одном конце стола, то на другом, потом утихал на мгновенье, а затем вновь возобновлялся — лился поток восклицаний, шуток; одни бросали их весело, другие — с горечью.

Дамы говорили все разом и сердито швыряли на стол карты.

И заглушая весь этот гам, раздавалось равномерно, как бой часов:

— Карта.

— Есть.

— Нет.

— Семерка.

— Восьмерка.

— Пятерка.

— Пас!

Колоды карт переходят из рук в руки; те, кто проигрывают, швыряют их с досадой, те же, у кого была счастливая рука, бережно кладут их на стол.

За столом, где играют мужчины, в самом центре, сидит директор министерства финансов; напротив него. — известный адвокат, бледный, седой, с гладко выбритыми щеками и густыми усами; он насвистывает польку и позвякивает горстью золотых монет, раздражая своим равнодушием капитана Делеску.

Капитан сердито комкает в руках двадцатифранковые кредитки; стул скрипит под ним при каждом его движении. Это толстый, грузный мужчина с багровыми щеками; кончик носа у него красный, бородка — клинышком, черная и длинная, челюсти сильно выдаются, голова суживается к макушке; широкий затылок, плотно стянутый воротничком мундира, колышется, как бесформенная груда жирного мяса. Возле капитана — молодой Палидис, сын банкира; он следит за игрой, покуривая папиросу, и время от времени выпускает изо рта кольца дыма, которые, все расширяясь, постепенно теряют очертание и окутывают голову старика, сидящего напротив него.

На одном конце стола, окруженный молодежью, восседает господин Кристодор, бывший корчмарь, ныне владелец трех поместий; он тасует карты и ждет своей очереди, не спуская глаз с рубля, брошенного на стол.

Спустя час всякие понятия о приличии исчезли. Каждый развалился на стуле так, как ему было удобно. Вспотевшие толстяки, в страхе перед проигрышем, обуянные жаждой наживы, расстегивали жилеты.

Один лишь капитан сидел в наглухо застегнутом, как полагалось по уставу, мундире, обернув шинель вокруг бедер, огромных, как два бурдюка с салом.

— Капитан, — обратился к нему адвокат, — вы раскалились, как печь, отчего бы вам не повесить шинель на вешалку? Обоим нам было бы удобнее.

Как раз в это время капитан подсчитывал в уме, что уже трижды он удачно держал банк… Сейчас в банке сто тридцать лей… Он несколько раз протягивал колоду карт, намереваясь уступить кому-нибудь место банкомета, но потом быстро отдергивал руку.