Избранное — страница 7 из 80

Я не шевелился, конечно. Лежал ничком, повернув голову к кровати, с которой меня сбросили. Ничто другое меня не интересовало, потому что под подушкой лежал мой несчастный браунинг. Если его найдут — конец.

Самое смешное (смешно мне теперь, а не тогда) было то, что браунинг они так и не нашли. Пистолетик этот, семь на шестьдесят пять, по ночам всегда лежал у меня под подушкой, заряженный и со спущенным предохранителем, готовый к выстрелу по врагу или мне в лоб — в соответствии с принятой нами присягой. В азарте поисков один из агентов приподнял тот край тюфяка, который был в ногах кровати, потом схватился за середину и, разозленный, верно, запахом чужого пота, одним рывком сбросил тюфяк на пол. Я ожидал, что пистолет звякнет, но ничего не звякнуло: тюфяк упал вместе с подушкой и прижал ее. Агент, вытащив из заднего кармана ножик, распорол тюфяк и весь распотрошил. Долго и старательно рылся в тряпье и вате, наконец отряхнул руки и плюнул… Через несколько дней, когда родители узнали о моем аресте и вернулись в город, пистолет действительно звякнул. Соседка, которая пришла помочь моей матери навести порядок после обыска, завизжала от страха. Хорошо, что этим она и ограничилась — она была человеком порядочным.

Всякое бывает в жизни. Иногда и случайности нам помогали. И люди…

* * *

Меня отвезли на легковой машине в управление полиции.

В первый день допроса не было. И в течение ночи тоже. И камера была совершенно голая, с дощатым полом и стенами, разрисованными раздавленными клопами, так что ничто не отвлекало меня от моих размышлений. Нечего и говорить, что мысли мои все время вертелись вокруг одного-единственного вопроса: каким образом полиция добралась до меня и почему произошел провал. Десятки раз перебирал я в памяти свои поступки в течение последнего месяца, всевозможные встречи, случайные и условленные, восстанавливал мельчайшие подробности, сопоставлял возможности. И неизменно заходил в тупик. Анушу и товарищей из нашей пятерки я предварительно исключил из всех комбинаций. Кто-либо из моих соседей — после того, как у меня так по-дурацки выстрелил пистолет в кармане? Кто-то где-то упомянул, что был выстрел, нечаянно навел полицию… Но соседи недолюбливали полицию и вообще были не из тех, кто бы пошел с доносом… Кто-нибудь из университета? Но мои однокурсники понятия не имели о том, чем я занимаюсь за стенами аудиторий, которые я к тому же и не посещал.

Так, методом постепенного исключения я каждый раз приходил к выводу — Михо. Предать меня мог только он. Его арестовали, он не выдержал и назвал меня… Но всякий раз я с негодованием отбрасывал эту мысль. Никаких веских оснований для этого у меня не было — ведь никогда нельзя знать, как поведет себя человек в момент тяжкого испытания. И все-таки я отбрасывал эту мысль. Закрыв глаза, я представлял себе его лицо. Этого мне было достаточно…

За весь этот первый день я так и не притронулся к двум почерневшим вареным картофелинам, которые бросил мне в камеру стражник. Первую ночь я не смог заснуть.

Наутро меня отвезли к следователю — или к тому чину, к которому меня водили и в дальнейшем. Это был мужчина с черными глазами, хорошо выбритый, гладко причесанный, с темно-красным галстуком бабочкой и белым воротничком рубашки. Одной рукой он придерживал лацкан своего коричневого пиджака, другая лежала поверх стола, белая и пухлая, сливающаяся с белоснежной манжетой рубашки, на безымянном пальце — массивный золотой перстень… Не полицейский — видавший виды денди, завсегдатай ночных кабаков. Я ожидал, что попаду в комнату пыток, а оказался в кабинете с мягким ковром на полу и с хрустальной пепельницей, в которой дымилась сигарета.

Рукою с перстнем, лежащей по-прежнему на столе, он показал на стул. На бритом лице появилась мягкая улыбка. Я сел. Рука подала знак полицейским выйти.

— Как видите, ничего страшного, — улыбнулся следователь. — Каких только слухов не распространяют о нашем учреждении, ведь верно? Избиения палками, вырывание ногтей, пытки электричеством… Вы интеллигентный юноша, поймете меня. Такие слухи всегда преувеличены. Хотя, с другой стороны, слухи иногда — лишь часть истины… Хотите сигарету? Нет? Тогда познакомимся. Ваше имя?

Я сказал. Последовали вопросы — где и когда родился, чем занимаются родители, что изучаю в университете. Он ничего не записывал. На столе не было даже блокнота и карандаша. Это помогало мне отвечать непринужденнее.

— Да-а, прекрасно… С каких пор состоите в партии?

Я ожидал услышать нечто подобное, и все-таки ощутил неприятную слабость.

Наклонившись над столом, он посмотрел на меня снизу вверх, доброжелательно подмигнул.

— Между нами не должно быть никаких тайн. Запирательство бесполезно, молодой человек.

Я молчал. Смотрел на массивный сверкающий перстень, и его блеск вызывал у меня ненависть. Перстень очень мне помогал, но следователь не знал этого. Откинувшись назад, он привалился к высокой спинке своего старомодного стула и некоторое время наблюдал за мной с выражением досады на лице. Потом нажал белую кнопку рядом с телефоном.

Я спиной почувствовал, что дверь отворилась. Обернулся. На пороге стояла Ануша.

Я узнал ее сразу же, несмотря на то, что большой грязный платок стягивал ее рот и закрывал половину лица. Узнал по волосам. Синие глаза, глубокие и потухшие, смотрели на меня безучастно. Потом она их отвела в сторону, но они оставались неподвижными.

Значит, это она… Для меня это был удар, мир обрушился. Комната завертелась и закачалась, лицо следователя отодвинулось в какую-то серую, холодную пустоту. Я едва удержался на стуле.

Дверь захлопнулась, Анушу увели.

— Ну, господин хороший, отвечать будешь? С каких пор ее знаешь? Кто вас познакомил? В чем состояли твои обязанности в организации? — орал следователь.

Если бы он помолчал хоть немного, быть может, я и заговорил бы: воля моя была сломлена, я превратился в развалину. Но он поспешил, этот элегантный следователь: чтобы восторжествовать надо мной, у него не хватило выдержки. Его голос снова вернул меня в кабинет. Вернул мне ненависть и страх, и я инстинктивно сжал челюсти.

Наступившая тишина должна была меня прикончить. На меня смотрел следователь. Смотрели и двое полицейских, застывших у двери, — двое здоровенных, упитанных мужиков, которые понимали все. Три пары глаз, вызывавших у меня тошнотворную слабость и дрожь в коленях. Но теперь я уже мог соображать.

— Помогите-ка ему вспомнить, — сказал следователь.

Теперь он уже не улыбался. Перстень его подскакивал на темном лаке письменного стола.

Меня вывели из кабинета и поволокли по лестнице вниз.

* * *

Значит, это она, Ануша!

Покуда я мог двигаться, я ходил по камере взад-вперед, словно зверь в клетке. Семь шагов от окна до дверей и семь обратно. Я нарочно ходил мелкими шажками, чтобы не кружилась голова от частых поворотов.

Потом ступни у меня распухли. Когда меня водили на допрос, я ступал как по раскаленным иглам, а в камере часами сидел на голом полу, опершись о стену. Так я и спал. Если я пытался прилечь, болело все тело, и эта боль не давала уснуть.

Когда я сидел — в перерыве между двумя допросами, — мысли мои постоянно возвращались к Ануше. Так прошло несколько дней. Больше очных ставок не было — ни с ней, ни с другими. Это означало, что парни из нашей пятерки не были схвачены. Это означало, что меня предала она, Ануша. Да и как бы вынесла пытки эта хрупкая девушка, те пытки, которые заставляли меня кричать, терять человеческий облик!

Любовь моя как-то перегорела в эти страшные дни и ночи, перегорела и рассыпалась в пыль. Презирать Анушу не было сил, но не было сил и оправдывать ее. Душевная боль была куда тяжелее телесной. Не знаю, испытывали ли вы когда-либо такую боль души, знаете ли, как в ней одна за другой открываются раны и как медленно они заживают, такие раны, сколько времени пройдет, пока все они затянутся твердым, холодным рубцом…

Я не сомневался, что выдала меня Ануша. Хотя ей было известно обо мне только то, что я студент, и знала она лишь мою подпольную кличку, но стоит человеку уверовать во что-нибудь, и он всегда найдет довольно причин и оснований для такой уверенности. Отыскал их и я.

Однажды, это произошло на третий или четвертый день моего заключения, я сидел в углу под окном и жевал куски холодной картофелины. Жевал медленно, закрыв глаза. От картошки несло землей и гнилью, и когда я наконец проглатывал, во рту оставалась терпкая горечь. Меня убаюкивала дремота — мне казалось, будто я долго ехал поездом и еще ощущаю покачивание вагона. В полусне чередовались картины прежней жизни: то теплая тишина университетской библиотеки с зелеными абажурами настольных ламп, то садик у ректората, озаренный весенним солнцем, то студенческая демонстрация в день Кирилла и Мефодия… Потом я перенесся на Витошу. Стоял с парнями из нашей пятерки на Копыте и оттуда смотрел на город, тонувший в синеватом утреннем тумане, а Михо показывал куда-то вниз и вздыхал: «Теперь бы туда, растянуться на какой-нибудь полянке…» Но какая полянка в городе? Оттуда доносился приглушенный звон: «Дон-донн, дон-донн» — и этот звон нас раскачивал все сильнее и сильнее, и София внизу раскачивалась вместе с Витошей, и мы, смеясь, кричали, как кричат дети на ярмарочных качелях…

Я пробудился от собственного стона. Лежу на полу. К плечу прилипла недоеденная картофелина. Нет никакого колокольного звона, только сапоги полицейского стучат по коридору… В тот же миг у меня дух захватило от того, что я вспомнил, — был случай, когда мы с Анушей встретились в нашем квартале. Это произошло довольно давно, в начале нашего знакомства. Я ждал трамвая, идущего в центр, и вдруг на остановке появилась Ануша. Сказала, что носила цветы на могилу матери. До чего же я обрадовался этой встрече. Спросил, почему она не села в трамвай на предыдущей остановке, у бойни. Она рассеянно улыбнулась: «А я и не заметила, что там есть остановка». Мы вместе вошли в прицепной вагон и по дороге не разговаривали. Ануша была грустна, а мне было довольно того, что она рядом.