Это была наша единственная случайная встреча вне стен ее комнаты. Странно, что за все время ареста я о ней не вспомнил. Между тем только этого воспоминания и не хватало для того, чтобы все встало на свои места.
Итак, Ануша могла дать обо мне вполне достаточно сведений. Студент, живет в Индустриальном районе, описание внешности… В нашем районе не так уж много студентов, и для полиции не составило труда разыскать меня чрез адресный стол.
Все было ясно, все стало на свои места.
В управлении полиции меня продержали больше месяца. Много дум передумал я за это время, многое заново переоценил, увидел в новом свете и людей, и себя самого. Словно черная стена, которую невозможно пробить, стояло передо мной неизвестное завтра, и я каждый вечер спрашивал себя, что оно принесет мне — увечье, смерть, жизнь? И перед перспективой таких огромных поворотов моей судьбы какими ничтожными представлялись мне обычные дрязги повседневности, какой бессмыслицей — суетность себялюбивых чувств, которые так глупо отравляют нам существование. Как бездумно пренебрегаем мы короткими минутами счастья и с какой позорной легкостью отнимаем его у других!
Моя камера выходила на северо-восток, и в ней было прохладно. По утрам на пол ложилось квадратное солнечное пятно. Оно ползло по стене, постепенно принимая форму ромбоида, и когда доходило до ее середины, начинало укорачиваться и бледнеть. Каждый день пятно перемещалось все ближе и ближе к двери, и каждый день я передвигался вместе с ним. Прислонялся к стене там, куда оно должно было подойти, и ждал. Сначала оно согревало мне ноги, потом доходило до груди. С легкой лаской касалось моего лица и, казалось, задерживалось на нем. И тогда я закрывал глаза и старался думать о чем-нибудь хорошем. Чтобы хоть на миг позабыть о том, что было вчера и что ожидало меня сегодня… Под опущенными веками, где колыхались теплые красноватые отблески, возникало озабоченное, изборожденное годами и бедностью лицо моей матери. Я видел загрубелые руки отца, большие и тяжелые, лежащие на клеенке стола, где мы ели. Мизинец и безымянный палец на его правой руке когда-то отрезало ленточной пилой, культи не сгибались в суставе и были обтянуты тонкой лоснящейся кожей; в детстве, когда он гладил меня по стриженой голове, я ощущал их как-то отдельно от других пальцев. На этом же красноватом экране появлялись и мои товарищи по пятерке, каждый в отдельности и все вместе, и сердце мое переполнялось любовью, а глаза застилали слезы.
Я вздрагивал и быстро утирал их. Боялся я слез. Здесь все, включая и жизнь, зависело от того, как человек владел своими чувствами, нельзя было размякать, предаваться жалости к себе самому. Я уже был уверен, что никто из пятерки, кроме меня, не арестован, и из последних сил отрицал какую бы то ни было связь с Анушей. Иначе я бы погиб.
Меня спасал страх — страх перед позором и смертью.
Я перестал сердиться на Анушу — это прошло; каждый день я оказывался на пределе сил и не знал, смогу ли выдержать еще один день, одну ночь, один час… Когда я вспоминал Анушу, меня охватывала глухая тоска. Я думал о ней как о чужом человеке, который когда-то, очень давно причинил мне какое-то зло. Черты ее лица стали как-то стираться в моей памяти. Это приносило мне облегчение и даже придавало известное правдоподобие моим утверждениям о том, что я совсем незнаком с ней.
Но в конце этого страшного месяца я увидел ее еще раз.
За несколько дней до этого меня оставили в покое. Не водили ни к следователю, ни в подвал, так что я начал понемногу приходить в себя и даже пытался ступать на пятки. Ноги стали влезать в башмаки. Я не понимал, что могла означать эта передышка, и с тревогой ожидал ее конца. Время от времени во мне вспыхивала безумная надежда на то, что все кончится хорошо. Но в следующий миг меня охватывало отчаяние: я знал, что в те времена убивали без суда и приговора, лишь по одному доносу, по одному подозрению. Отчаяние было сильнее и глубже надежды. Я даже начал строить безумные планы побега. Однажды, подпрыгнув, схватился за железную решетку в окне и выглянул наружу, четырьмя-пятью метрами ниже я увидел закопченные черепицы крыши соседнего здания. Не будь решетки, можно было бы спрыгнуть на эту крышу. Но железные прутья были глубоко вбиты в толстую кирпичную стену, а я располагал лишь одним орудием — собственными ногтями…
Меня охватило тупое равнодушие. Целыми часами сидел я не шевелясь, ощущая спиной холодную твердость стены. Не смотрел ни в сторону окна, ни в сторону двери. Не пытался поймать солнечное пятно. Мой мозг был точно из горячего сплава, где не могла зародиться никакая мысль. И когда знакомый полицейский агент остановился на пороге камеры и наблюдал за мной некоторое время, задумчиво скривив рот, я не особенно взволновался; он жестом приказал мне встать. Я повиновался, вышел из камеры и пошел впереди знакомой уже дорогой.
Этажом ниже я сам свернул в коридор, ведущий к кабинету следователя. Я шел, безвольно опустив голову, и посмотрел вперед только потому, что в глубине коридора послышались шаги. Оттуда ко мне приближалась какая-то странная пара: мужчина и женщина шли под руку, причем женщина висела на руке мужчины и прижималась к его плечу. Потом она подняла голову и, словно застыдившись присутствия чужих людей, выпрямилась.
Это была Ануша. Я увидел лишь ее лицо, белое как бумага, которое едва мерцало в полутьме коридора, заметил синяки на ее лбу и возле рта. Ее волосы, коротко подстриженные и свалявшиеся, казались приклеенными к голове. Она была все в том же пестром летнем платьице, как и во время нашей безмолвной очной ставки, но теперь оно было разорвано на плече, а подол висел клочьями.
Я замер на месте, оледенев при виде этого зрелища, и полицейский, шедший позади, тоже остановился. Я не понял, узнала ли меня Ануша. На миг наши взгляды встретились — и тут же, смотря прямо перед собой, она снова опустила голову на плечо мужчины. Подняв руку, вытерла платком лоб. Потом рука опустилась, и из нее выпал платок. И они прошли.
— Ну пошевеливайся, — сказал полицейский, толкнув меня в плечо. И грубо выругался сквозь зубы.
Я двинулся дальше, Я не понял, кого и за что изругал полицейский — меня ли, себя? Первый раз он бранился при мне. Вообще же в отличие от других этот избивал молча, не горячась. Приходя в сознание, я видел, как он разговаривает с другими, зажав в зубах сигарету, чуть улыбаясь. Смотрит на меня, как на мышь между проволочных прутиков мышеловки. Не говорит ничего, только смотрит и улыбается, а я чувствовал, что сейчас снова потеряю сознание… А тут он выругался. Может быть, это и помешало ему заметить упавший платочек…
Следователь встретил меня как обычно — элегантный, насмешливо любезный. Рука, украшенная золотым перстнем, придвинула ко мне лист бумаги, весь исписанный чернилами. Я узнал свой собственный почерк. «Именуемый так-то… Даю следующие показания…» Раз пятнадцать заполнял я такие листы, и каждый раз следователь рвал их и говорил: «Пиши снова». А я смотрел на новый лист и думал: «От этого зависит моя жизнь». И писал то же самое: когда и где родился, чем занимался, кто мои друзья. В качестве таковых я называл двух легионеров[2] с нашего юридического факультета…
Опять я изучал этот перстень на красивом, холеном пальце. Я еще чувствовал на лбу следы этого перстня и ждал, что белая рука поднимется снова. Невольно я отступил на шаг.
— Подписывай, болван, — сказал полицейский за моей спиной. — Ты забыл подписать.
Обернувшись, я посмотрел ему в лицо. Что-то в его голосе заставило меня обернуться. Мне показалось, что он подмигнул. Но это мог быть обычный тик алкоголика (тогда я еще верил, что любой полицейский пьет горькую, потому что нельзя не пить, если пытаешь людей) или даже игра моего возбужденного воображения. Так или иначе, но полицейский дал мне по затылку, и я подписал. Подписал, не читая. Потому что бумага была исписана моим собственным почерком — мелким, канцелярским, с завитушками под «ц» и «щ», такие завитушки никто не мог подделать.
Подписал и выпрямился. Перстень вместе с рукой чертил легкие фигурки по темному лаку бюро. Белоснежная манжета повторяла их. Другая рука лежала на лацкане пиджака, но пальцы ее как-то мирно были опущены вниз.
— Молодой человек, — сказал следователь. — Посмотрите мне в глаза.
Я повиновался. И не увидел ничего, кроме красных прожилок в глазном яблоке. А может, в его глазах и было что-то, кто знает. Я смотрел. Не было смысла отказываться, поскольку судьба моя уже была решена. И под решением стояла моя собственная подпись.
— Вы человек интеллигентный, — сказал следователь не знаю уж в который раз и сунул перстень вместе с рукой в карман. — Будущий юрист; возможно, мы еще встретимся где-нибудь как коллеги… Советую запомнить одно: не лезьте в политику. Грязное это дело… Будущее Болгарии не ясно — вот до чего мы ее довели… Но Болгария будет нуждаться в интеллигентных людях.
Он замолчал, а меня била дрожь. Голова закружилась — как в первый раз, когда я вошел в этот кабинет. Только причина была другая.
У следователя были грустные, покрасневшие глаза, отечное лицо.
— Думаете, я вас не понимаю? Все понимаю, — сказал следователь и махнул рукой. — У вас есть характер. Жаль только, что посвятили вы себя утопии… Думаете — выйдете отсюда и измените мир? В двадцать лет все так думают… Ну так вот, вы свободны. Освобождаю вас я, запомните это… Не думайте, что мне так уж приятно иметь дело с подобными вам людьми.
Ничего я не думал. Смотрел на его гладко выбритое лицо и видел Анушу. Совсем недавно вышла она из этого кабинета. Платье ее изодрано, она еле передвигала ноги и опиралась на плечо полицейского.
Следователь встал, снял с рукава пылинку.
— Хотите что-то сказать?
— Нет.
Он усмехнулся, написал записку, еще раз окинул меня взглядом и подал ее полицейскому.
— Уведи его.
— Слушаюсь, господин инспектор.