Избранное — страница 9 из 27

все неразборчиво и все-таки светлее,

чем запотевшее стекло.

О, родина моя, не узнаешь, не знаешь.

И все-таки я твой. Совсем темно.

Но напоследок вдруг зовешь и утешаешь

тем, что засветится окно.

И кто-то подойдет, и тронет занавеску,

и поглядит, не видя ничего,

как на Фонтанке мальчик тянет леску,

пустую леску — только и всего.

БАЛКОН

— Домой, домой! — Не так-то просто

От Автова до Льва Толстого.

Но оставаться слишком поздно,

А ночевать — не та основа

У отношений. Значит, утром —

Упреки или перебранка…

И будут несусветным чудом

Простые слезы без припадка.

Но позолочена пилюля,

Сегодня пятое июля,

Полтретьего на циферблате —

Сие считается рассветом.

Остаться? Нет, чего же ради?

Такси случается и в этом,

Пустынном и глухом квадрате.

………………………………

Через Фонтанку и Калинкин

К реке прикованный цепями;

Как бы садовою калиткой

И на Садовую. Цепляя

Боками Маклина, Сенную,

Демидова и Чернышева.

На Невском тени врассыпную!

— Теперь уж скоро! Хорошо бы! —

Темнее крови Инженерный

Ждет заговорщиков, как прежде,

И вот восходит ежедневный

Восход во всей своей надежде.

Нева от Ладоги к Балтфлоту

Летит, как адмиральский катер,

А я уже держу банкноту.

Поскольку близок дебаркадер.

Причал. На Каменноостровском

Стоит мой дом. Балкон огромен.

Ребенком, мальчиком, подростком

Я здесь бывал. И он построен

И для меня. Хотя, возможно,

Построен он гораздо раньше.

Недаром мой балкон роскошный

Две голых держат великанши.

«Заснеженный Крылов насупился над басней…»

Памяти Глеба Семенова

Заснеженный Крылов насупился над басней,

а книгу завалил крещенский снегопад.

В единственном саду, что может быть опасней,

стоять среди зимы, как тридцать лет назад?

Такая пустота раскинута в аллеях,

и временный надзор решетки над рекой,

в единственном саду нет правых, нету левых,

куда ни поверни — дойдешь до Моховой.

Вернувшись с похорон сварливого провидца,

перемешаем спирт с кладбищенской землей,

в единственном саду все может повториться,

но только не сейчас, а после нас с тобой.

Холодные мосты следят за ледоколом,

что свежим трауром фарватер проложил,

что басней сбудется, что станет протоколом,

определит Крылов — он вместе с нами жил.

В прапамяти Невы, решетки и мартышки,

мы вместе, ни один пока не отличим.

Так записал Крылов в своей тяжелой книжке,

в единственном саду предстанем перед ним.

МОРСКОЙ ВОКЗАЛ

На теплоходик «Волгобалт»

я провожал жену и сына.

Нас словно кто-то оболгал —

и маялась душа, повинна.

Вокруг шумел морской вокзал,

но в ресторане было пусто,

сквозняк над нами полоскал

паласы, и качалась люстра.

А сталинский могучий флот

несокрушимою эскадрой

свершал последний переход

на фреске тесной и нарядной.

Флажками говорил «Марат»,

и желтый адмиральский катер

мутил меня, что лимонад,

покуда плыл за дебаркадер.

Флот уходил в последний бой:

«Гангут» пылал, «Марат» дымился,

и я разгромлен был судьбой

и нестерпимо утомился.

Я думал мальчику сказать,

что виноват, и взять на плечи,

но трудных губ не мог разжать

и поступил куда полегче.

Купил пирожных, и пивка,

и заливную осетрину,

и вот теперь, издалека,

что я скажу об этом сыну?

Прости, что падший адмирал

губами не припал к матроске

твоей, что мало целовал

твои горячие ладошки.

Прости, разболтанный линкор

забыл в сраженье об эсминце,

и опрокинутый ликер

залил на галстуке «Вестминстер».

Милорд, матросик мой, малыш,

запомни этот день в норд-весте.

Я знаю — ты не укоришь

меня в обдуманном злодействе.

Но сам себе я говорю:

«О, деточка, милорд, матросик,

за то я и сейчас горю,

что слышу долгий отголосок

невнятной жалобы твоей —

вот до отплытия минута,

и грохот якорных цепей,

и гибель старого „Гангута“».

«Легкий снежок прогулки…»

Легкий снежок прогулки

между двумя метро.

Все мы твои придурки,

как без тебя мертво!

Что же? Бери за ворот

и говори: «Люби!»

Шелковый бант приколот,

только не отступи.

Хочешь — стяну потуже?

Дай — распущу совсем!

Или верни мне душу,

или назначь никем.

СТИХИ О РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ

И. Волгину

Был я в городе Старая Русса.

Достоевский писал там Иисуса,

что на Митю-Алешу разъят.

Вез меня теплоход-агитатор,

вез он лекцию, танцы и театр —

обслужить наливной земснаряд.

Это было июнем холодным,

что потворствовал лишь земноводным.

Дождик шел девять суток подряд.

Воскресение. Троица, праздник,

и немало усилий напрасных —

обслужить наливной земснаряд.

Трезвым был земснарядовский сторож,

ленинградский блокадник-заморыш,

поселившийся в этих местах.

Да еще замполит, постаревший

прежде срока, и сам Достоевский

с неразборчивой фразой в устах.

Дело в том, что салон теплохода

разукрасили так для похода:

диаграммы, плакаты, флажки.

А над ними висели портреты:

фраки, бороды и эполеты —

всей России вершки-корешки.

Здесь висели Толстой, Маяковский,

дважды Пушкин, однажды Жуковский —

всякий гений и всякий талант.

Даже Гнедич; конечно, — Белинский,

Горький в позе стоял исполинской,

и, естественно, местный гигант.

Он глядел, эпилептик, мучитель,

бил в глаза ему мощный юпитер,

а к двенадцати зал опустел.

Свет погас, и могучие тени

пролегли от угла, где Есенин,

до угла, где Некрасов висел.

Повернул теплоход-агитатор,

увозя просвещенье и театр,

и зашлепал по рекам назад.

Шел в столицу он, спали актеры,

спали реки, плотины, озера…

Захрапел наливной земснаряд.

Спало слово в земле новгородской,

спали книги на полке громоздкой,

задремал Волго-Балта канал,

замполит, капитан засыпали,

спали гении в чистой печали,

лишь один Достоевский не спал.

«Ты читаешь вполголоса…»

Н.

Ты читаешь вполголоса,

Абажур светлокож.

Свет, пронзающий волосы,

На сиянье похож.

В этот вечер гадания

Все, что будет, сошлось,

И скрестилось заранее,

И пронзило насквозь.

Чем страшнее история

В старой книге твоей,

Тем яснее крестовая

Тень в проеме дверей.

То обиды и горести

Точно доски грубы…

Вот и свежие новости

С перекрестка судьбы.

Ты читаешь, не видишь их,

Так и быть — не гляди.

Все осилив и выдюжив,

Ты прижмешь их к груди.

БОРИС И ЛЕОНИД[6]

В пятьдесят шестом на бульваре Тверском

я у них в гостях побывал,

и огромный арбуз на столе стоял

сахарист, надтреснут и ал.

Я читал им запальчивые стихи,

возмечтав о судьбе Рембо,

и внимательно за ними следил

в створки сдвинутые трюмо.

И один недовольно в усы ворчал,

а другой веселел зрачком.

Так я понял, что я их пронять не смог,

что явился я с пустяком.

Я, пожалуй, был симпатичен им,

но ведь ждали они не меня,

каждый час мог явиться другой поэт,

представляющий времена.

Потому для меня самый смачный кусок

из арбуза вырезан был,

и усатый десятку в прихожей мне

дружелюбной рукой вручил.

Дверь неплотно захлопнулась, и когда

я шагнул на ступеньку вниз:

— Как ты думаешь, будет толк, Леонид?

— А из нас вышел толк, Борис?

ЦЕНТР ЗАЩИТЫ

А. Смирнову

Я десять лет играл в защите —

за школу, лагерь, институт.

Великодушно не взыщите,

я навсегда остался тут.

Я в парусиновых сандалях

и в бело-голубых трусах

витийствовал во всех скандалах,

у всех был притчей на устах.

Когда разгоряченный форвард

планировал к моим ногам,

я поворачивал, как ворот,

его затылком к облакам.

Я закрывал свои ворота,

бил кулаками вратаря.

Коль мы выигрывали что-то,

то только мне благодаря.

Я ждал измены и набега,

шемякина суда судьи,

как искалеченный калека,

я раны уважал свои.

Мне открывался центр защиты,

что от пустынь до хладных скал,

пусть наших бьют, мы будем квиты,

я никого не выпускал.

Я понимал, что там за мною