У Яноша пересохло в горле, он вышел во двор, пошел к колодцу, чтобы попить воды, избавиться от горьковатого привкуса во рту, и тут он увидел, что Собосло заняли русские — они с Балинтом сидели в доме и ничего не слышали, а теперь он вдруг увидел, что по улице мчится галопом эскадрон казаков, все в красных шапках, на длинногривых лошадях, под мышками зажаты винтовки.
— Вот это да. — Глаза Яноша сделались совсем круглыми.
Он был потомственным табунщиком и сразу заметил, как ловко сидят в седле всадники. «Так же, как я, почти так же», — подумал он.
Потом эскадрон исчез, только клубы пыли остались за ним, а когда они поредели, рассеялись, по дороге двинулись солдаты — чтобы исполнилось то, о чем только что говорил тринадцатилетний сын пастуха Янош Буйдошо, утешая своего младшего брата: погибшего отца заменит им пуста и вся страна, Венгрия.
1954
Перевод Л. Васильевой.
Без родины
Меня разбудил телефонный звонок.
— Алло, это ты? Говорит N. Когда мы могли бы встретиться? Я с трудом раздобыл твой адрес. Ты, кажется, через несколько дней уезжаешь? Ну так как?..
Договорились, что поужинаем вместе. Не повезло ему, думал я одеваясь, наверняка нагрублю ему сегодня. Мне хочется спать, но из-за своей дурацкой вежливости и из-за нескольких литров вина, выпитых когда-то вместе, я должен теперь одеваться, идти с ним ужинать, хотя я совсем не голоден, — и в результате еще одна бессонная ночь. Ну да ладно, спать можно и дома…
Постарел немного, подумал я, когда увидел его. Очевидно, и он то же самое подумал обо мне.
— Ну, здравствуй!
— Здравствуй.
Так две собаки разглядывают друг друга, встретившись на дороге. Правда, у него было преимущество передо мной: он хоть что-то знал обо мне — например, то, что я в Париже, я же о нем не знал ничего. Только то, что он оставил Венгрию восемь или девять лет назад.
— Ну, как живешь?
— Да как тебе сказать. Шиву понемногу. В общем… живу. Одет, обут, не голодаю.
— Ну а работа?
— Видишь ли, я сейчас маклером работаю. В месяц сорок пять тысяч зарабатываю. А то и пятьдесят. Иногда и шестьдесят выходило.
— Понятно… но подожди, закажи что-нибудь, ведь я не говорю по-французски.
— Да и я не очень.
— Постой, ты же здесь восемь или девять лет.
— Не дается мне язык. Я знаю столько же, что и пять лет назад. Самое необходимое. Книги читать не могу, устаю быстро.
— Да… странно. Трудно представить. Значит, ты до сих пор живешь здесь чужаком!
— Да и через сто лет ничего не изменится.
— Если проживешь столько. Правда, продолжительность человеческой жизни увеличивается. И кто знает, возможно, с помощью метода замораживания или как там его называют, постепенного охлаждения… человек сможет прожить даже несколько сот лет. Когда наука настолько продвинется. Несколько сот лет чужестранцем. Не думаю, чтобы тебя уж очень привлекала эта перспектива. Хотя… жить, конечно, всегда лучше, чем не жить.
— Ты коммунист?
— Видишь ли, если мы начнем говорить о политике, тогда времени на общих знакомых не останется, а тебе ведь хочется узнать, что с кем стало, кто как живет. Я думаю, тебя это больше интересует.
— Когда мы в последний раз виделись, ты был в крестьянской партии.
— Да. И мы вместе ломали головы, что делать с венгерским крестьянством.
— Ну и как? Что можно было сделать?
— Я все еще ломаю над этим голову.
— Ну и?
— А тебе разве не все равно, ведь ты-то этим уже не озабочен.
— Знаешь, а не заключить ли нам с тобой… как это называется… gentleman’s agreement[1] о том, что мы будем говорить друг с другом совершенно откровенно. И о политике. И обо всем. Ты не будешь давать мне уклончивых ответов, и я не буду прятаться за общие фразы. Давай попробуем поговорить с тобой, как когда-то в сорок шестом или сорок седьмом, помнишь, мы сидели с тобой в одной корчме в Обуде, пили вино, ты тогда еще хромал, с палочкой ходил… Так как, договорились?
— Что ж, давай попробуем. Тогда, насколько я помню, мы о садовых культурах беседовали. Ну а потом перешли на женщин.
— А что стало с той девушкой… забыл, как ее звали. Да ты помнишь ее. Ну такая… волосы черные, а в глазах смешинки.
— Бог ее знает, что с ней. Я ее лет пять назад видел, тогда замужем была.
— Красивая?
— Тогда красивая была. Говорят, у нее двое детей.
— Ну а что с З.?
— Жив, здоров, журналистом стал.
— А Т.?
— Где-то в провинции. Я давно уже его не видел.
— Словом, упекли.
— Не знаю, в чем там было дело. Я слышал, что он развелся с женой, у него был какой-то бурный роман, и он уехал с этой женщиной из Будапешта. А что уж потом было и как они с женой все утрясли, не знаю.
— Ну а Й.?
— Й. мой друг, мы с ним часто видимся. За последние годы написал несколько хороших вещей. Но он собой не доволен.
Официант принес ужин.
— Знаешь, я много думаю над тем, из-за чего же все-таки оставил тогда родину. И сейчас сижу вот с тобой здесь, за этим столиком, за сотни километров от дома, и снова прихожу к выводу, что правильно тогда поступил. Много раз выяснял я это для себя и понял: я все же убежденный антикоммунист.
— Интересно, ты хотел бы, чтобы я рассказал одному из наших общих знакомых, что ты придерживаешься прямо противоположных убеждений?
— Это вопрос мировоззрения.
— Разумеется. Можно и так сказать: твое мировоззрение в корне отлично.
— Это не слишком дружелюбно с твоей стороны.
— Я же тебя предупреждал, о политике говорить не стоит. А ты что, после своих слов хотел от меня что-то дружелюбное услышать? Знаешь, спроси лучше о ком-нибудь из тех, кто остался дома, если есть о ком спросить. Я даже вот что предлагаю, если у тебя живы отец, мать или была любимая девушка, я разыщу их или по крайней мере напишу им несколько строчек, дескать, видел тебя, ты жив-здоров, иногда до шестидесяти тысяч в месяц зарабатываешь и чувствуешь себя здесь прекрасно.
— Прекрасно я себя далеко не всегда чувствую.
— В таком случае я скажу им, что чувствуешь ты себя здесь не очень хорошо.
— Тогда будут спрашивать, почему я не возвращаюсь домой. Ведь была амнистия. Любопытно, а почему ты меня об этом не спрашиваешь?
— Этим консульство занимается, оно на улице Сен-Жака. Ты не ребенок, и из-за тех слов, которые я скажу тебе сегодня за ужином, не станешь переворачивать всю свою жизнь. А впрочем, извини меня, быть может, ты и прав, здесь все гораздо сложнее. Так какого черта ты не едешь домой?
— Я же сказал, я антикоммунист.
— Ну что ж, агитатора из меня, как видно, не вышло. Ну да ладно. Время позднее, первый час… я в гостиницу пойду.
— Подожди, сейчас вместе уйдем. В кабаре.
— Не обижайся, но я не пойду. Я уже был в трех или четырех кабаре. Везде одно и то же. Я хочу спать.
— Тебе придется пойти, я обещал одному человеку.
— Извинись перед ним.
— Это венгр.
— В Париже много венгров.
— Из Дебрецена. Знает тебя.
— Из Дебрецена?
— Да… Я вижу, ты заинтересовался. Между прочим, она теперь моя любовница или невеста, а вообще-то один черт, как назвать, но жениться на ней я не собираюсь. Впрочем, если честно, она бы за меня и не пошла, зарабатывает она больше, чем я. В месяц у нее выходит семьдесят — восемьдесят тысяч.
— Из Дебрецена, говоришь? И знает меня?
— Да. Она в газете прочла, что ты здесь.
Мы вошли в кабаре. В зале, залитом голубым светом, представление уже началось. Нас сперва не хотели пускать — на мне не было галстука. N. дал портье двести франков, и тот вытащил из кармана галстук — напрокат. Галстук был в черно-белую полоску и совсем не подходил к бордово-красной трикотажной рубашке с отложным воротником, но это никого не волновало. Портье был озабочен, чтобы галстук на посетителе был, а какой галстук и подходит ли — это уже несущественно. Каждый мог подбирать к галстуку рубашку, сообразуясь со своим собственным вкусом.
А в кабаре, как я уже сказал, шло представление, на сцене играл оркестр и танцевала женщина, на голове у нее был убор из длинных страусиных перьев и из таких же перьев — повязка на бедрах. Это не было танцем в прямом смысле слова, она покачивала бедрами в такт музыке и время от времени поднимала вверх руки. И правильно делала: грудь выдавала ее, лет ей было далеко не двадцать. Будь я женщиной, подумал я, с такой фигурой не отважился бы танцевать без платья.
— Ну, что скажешь?
— Ничего.
— Не узнаешь?
— Нет.
— И все же это она. Возможно, ты не узнаешь ее из-за украшения на голове.
— Возможно. Хотя вернее было бы сказать, я не узнаю ее потому, что на ней ничего нет… Все мои дебреценские знакомые, которых я узнавал бы без платья, насколько мне известно, сейчас дома.
Женщина тем временем закончила танец и махнула нам рукой. В ее жесте и в самом деле было что-то знакомое.
— Так кто это?
— Увидишь, сейчас она подойдет.
Она направилась к нам. Я уже был порядком заинтригован, женщина внезапно остановилась у меня за спиной и положила руку мне на плечо.
— Добрый вечер.
Я поднял на нее глаза. Нет, не правда, не может быть. У меня зарябило в глазах. Невероятно. Такие встречи можно вообразить, только если уж очень разыграется фантазия. Неправда, что я здесь, неправда, что N. позвонил мне и я ужинал с ним. Неправда, неправда, неправда.
Что сразу же вспомнилось мне? Когда-то очень давно дебреценские девушки — поклонницы народного искусства, готовясь к конфирмации, шили себе жилетки на уроках рукоделия, украшали их вышивкой в национальном стиле — тюльпанами, розами — и надевали их в церковь… я вспомнил ее, хотя это и было семнадцать лет назад, я учился тогда в последнем классе гимназии и — что теперь скрывать? — был ужасно влюблен в нее.
Теперь я смотрел на нее как на привидение.
— Но ведь вы… насколько я помню… вышли замуж, за офицера, кажется, еще в сорок четвертом.