— Так, — повторил сын.
Он с любопытством посмотрел на серую казенную стену, потом на дверь, на печку и наконец перевел взгляд на свои сандалии.
— Так, — в третий раз сказал сын и вздохнул…
Мать тоже вздохнула и, перебирая пальцами бахромки байкового своего платка, посмотрела по сторонам.
— Ну вот, — сказал сын и шумно высморкался.
Оба после этого сидели молча минуты три.
Наконец сын сказал:
— А свиданье, мамаша, нынче сильно ограничили.
Двадцать минут, говорят, дается на свиданье.
— Мало это, Васенька, — укоризненно сказала мать.
— Да уж, конечно, немного, — сказал сын.
— Я так думаю, Васенька, что нам очень даже мало — двадцать минут-то. Не поговорить с родным человеком, ничего такого…
Мать покачала головой и добавила:
— Ну уж я пойду, Васенька.
— Ну иди, мамаша.
Оба оживленно встали, вздохнули и поцеловались.
Сын сказал:
— Ну так. Ладно. Заходи, мамаша… Да чего я еще хотел сказать? Да, плита-то в кухне все еще дымит, мамаша?
— Плита-то? Дымит, Васенька. Обязательно дымит.
Давеча всю квартиру дымом заразило.
— Ну так… Иди, мамаша.
Мать и сын полюбовались друг другом и разошлись.
1926
УТОНУВШИЙ ДОМИК
Шел я раз по Васильевскому острову. Домик, гляжу, небольшой такой.
Крыша да два этажа. Да трубенка еще сверху торчит. Вот вам и весь домик.
Маленький вообще домишко. До второго этажа, если на плечи управдому встать, то и рукой дотянуться можно.
На этот домик я бы и вниманья своего не обратил, да какая-то каналья со второго этажа дрянью в меня плеснула.
Я хотел выразиться покрепче, поднял кверху голову — нет никого.
"Спрятался, подлец", — думаю.
Стал я шарить глазами по дому. Гляжу, у второго этажа досочка какая-то прибита. На досочке надпись: "Уровень воды 23 сентября 1924 г.". "Ого, — думаю, — водица-то где была в наводнение. И куда же, думаю, несчастные жильцы спасались, раз вода в самом верхнем этаже ощущалась? Не иначе, думаю, на крыше спасались…"
Тут стали мне всякие ужасные картины рисоваться. Как вода первый этаж покрыла и ко второму прется. А жильцы небось в испуге вещички свои побросали и на крышу с отчаяния лезут. И к трубе, пожалуй что, канатами себя привязывают, чтобы вихорь в пучину не скинул.
И до того я стал жильцам сочувствовать в ихней прошлой беде, что и забыл про свою обиду.
Вдруг открывается окно и какая-то вредная старушенция подает свой голос:
— Чего, говорит, тебе, батюшка? Из соцстраха ты или, может, агент?
— Нету, — говорю, — мамаша, ни то и ни это, а гляжу вот и ужасаюсь уровнем. Вода-то, говорю, больно высока была. Небось, говорю, мамаша, тебя канатом к трубе подвязывали?
А старушка посмотрела на меня дико и окошко поскорей закрыла.
И вдруг выходит из ворот какой-то плотный мужчина в жилетке и с беспокойством спрашивает:
— Вам чего, гражданин, надо?
Я говорю:
— Чего вы все ко мне пристали? Уж и на дом не посмотри. Вот, говорю, гляжу на уровень. Высоко больно.
А мужчина усмехнулся и говорит:
— Да нет, говорит, это так. В нашем районе, говорит, хулиганы сильно балуют. Завсегда срывали фактический уровень. Вот мы его повыше и присобачили. Ничего, благодаря бога, теперь не трогают. И лампочку не трогают. Высоко потому… А касаемо воды — тут мельче колена было. Кура могла вброд пройти.
А мне как-то обидно вдруг стало вообще за уровни.
— Вы бы, — говорю, — на трубу еще уровень свой прибили.
А он говорит:
— Ежели этот уровень отобьют, так мы и на трубу — очень просто.
— Ну, — говорю, — и черт с вами. Тоните.
1926
ТЕЛЕФОН
Я, граждане, надо сказать, недавно телефон себе поставил. Потому по нынешним торопливым временам без телефона как без рук.
Мало ли — поговорить по телефону или, например, позвонить куда-нибудь.
Оно, конечно, звонить некуда — это действительно верно. Но, с другой стороны, рассуждая материально, сейчас не девятнадцатый год. Это понимать надо. Это в девятнадцатом году не то что без телефона обходились не жравши сидели, и то ничего.
А, скажем, теперь — за пять целковых аппараты тебе вешают. Господи твоя воля!
Хочешь — говори по нем, не хочешь — как хочешь. Никто на тебя за это не в обиде. Только плати денежки.
Оно, конечно, соседи с непривычки обижались.
— Может, — говорят, — оно и ночью звонить будет, так уж это вы — ах оставьте.
Но только оно не то что ночью, а и днем, знаете, не звонит. Оно, конечно, всем окружающим я дал номера с просьбой позвонить. Но, между прочим, все оказались беспартийные товарищи и к телефону мало прикасаются.
Однако все-таки за аппарат денежки не дарма плочены. Пришлось-таки недавно позвонить по очень важному и слишком серьезному делу.
Воскресенье было.
И сижу я, знаете, у стены. Смотрю, как это оно оригинально висит. Вдруг как оно зазвонит. То но звонило, по звонило, а тут как прорвет. Я, действительно, даже испугался.
"Господи, — думаю, — звону-то сколько за те же деньги".
Снимаю осторожно трубку за свои любезные.
— Алло, — говорю, — откуда это мне звонят?
— Это, — говорят, — звонят вам по телефону.
— А что, — говорю, — такое стряслось и кто, извиняюсь, будет у аппарата?
— Это, — отвечают, — у аппарата будет одно знакомое вам лицо. Приходите, говорят, по срочному делу в пивную на угол Посадской.
"Видали, — думаю, — какие удобства! А не будь аппарата — что бы это лицо делало? Пришлось бы этому лицу на трамвае трястись".
— Алло, — говорю, — а что это за такое лицо и какое дело?
Однако в аппарате молчат и на это не отвечают.
"В пивной, — думаю, — конечно, выяснится".
Поскорее сию минуту одеваюсь. Бегу вниз.
Прибегаю в пивную.
Народу, даром что днем, много. И все незнакомые.
— Граждане, — говорю, — кто мне сейчас звонил и по какому, будьте любезны, делу?
— Однако посетители молчат и не отвечают.
"Ах, какая, — думаю, — досада. То звонили, звонили, а то нет никого".
Сажусь к столику. Прошу подать пару.
"Посижу, — думаю, — может, и придет кто-нибудь. Странные, думаю, какие шутки".
Выпиваю пару, закусываю и иду домой.
Иду домой.
А дома то есть полный кавардак. Обокраден. Нету синего костюма и двух простынь.
Подхожу к аппарату. Звоню срочно.
— Алло, — говорю, — барышня, дайте в ударном порядке уголовный розыск. Обокраден, говорю, вчистую. Барышня говорит:
— Будьте любезны — занято.
Звоню попозже. Барышня говорит:
— Кнопка не работает, будьте любезны.
Одеваюсь. Бегу, конечно, вниз. И на трамвае в уголовный розыск.
Подаю заявление.
Там говорят:
— Расследуем.
Я говорю:
— Расследуйте и позвоните.
Они говорят:
— Нам, говорят, звонить как раз некогда. Мы, говорят, и без звонков расследуем, уважаемый товарищ.
Чем все это кончится — не знаю. Больше никто мне не звонил. А аппарат висит.
1926
МОНТЕР
Я, братцы мои, зря спорить не буду, кто важней в театре — актер, режиссер или, может быть, театральный плотник. Факты покажут. Факты всегда сами за себя говорят.
Дело это произошло в Саратове или Симбирске, одним словом, где-то недалеко от Туркестана. В городском театре. Играли в этом городском театре оперу. Кроме выдающейся игры артистов, был в этом театре, между прочим, монтер — Иван Кузьмич Мякишев.
На общей группе, когда весь театр в двадцать третьем году снимали на карточку, монтера этого пихнули кудато сбоку — мол, технический персонал. А в центр, на стул со спинкой, посадили тенора.
Монтер Иван Кузьмич Мякишев ничего на это не сказал, но в душе затаил некоторую грубость. Тем более что на карточку сняли его вдобавок мутно, не в фокусе.
А тут такое подошло. Сегодня, для примеру, играют "Руслан и Людмила". Музыка Глинки. Дирижер — маэстро Кацман. А без четверти минут восемь являются до этого монтера две знакомые ему барышни. Или он их раньше пригласил, или они сами подошли — неизвестно. Так являются эти две знакомые барышни, отчаянно флиртуют и вообще просят их посадить в общую залу посмотреть на спектакль. Монтер говорит:
— Да ради бога, медам. Сейчас я вам пару билетов устрою. Посидите тут, у будки.
И сам, конечно, к управляющему.
Управляющий говорит:
— Сегодня выходной день. Народу пропасть. Каждый стул на учете. Не могу.
Монтер говорит:
— Ах так, говорит. Ну, так я играть отказываюсь. Отказываюсь, одним словом, освещать ваше производство. Играйте без меня. Посмотрим тогда, кто из нас важней и кого сбоку сымать, а кого в центр сажать.
И сам обратно в будку. Выключил по всему театру свет, замкнул на все ключи будку и сидит — флиртует со своими знакомыми девицами.
Тут произошла, конечно, форменная неразбериха. Управляющий бегает. Публика орет. Кассир визжит, пугается, как бы у него деньги в потемках не взяли. А бродяга, главный оперный тенор, привыкший всегда сыматься в центре, заявляется до дирекции и говорит своим тенором:
— Я в темноте петь тенором отказываюсь. Раз, говорит, темно — я ухожу. Мне, говорит, голос себе дороже. Пущай ваш монтер поет.
Монтер говорит:
— Пущай не поет. Наплевать на него. Раз он в центре сымается, то и пущай одной рукой поет, другой свет зажигает. Думает — тенор, так ему и свети все время, Теноров нынче нету!
Тут, конечно, монтер схлестнулся с тенором.
Вдруг управляющий является, говорит:
— Где эти чертовы две девицы? Через них наблюдается полная гибель. Сейчас я их куда-нибудь посажу, леший их забодай!
Монтер говорит:
— Вот они, чертовы девицы! Только не через их гибель, а гибель через меня. Сейчас, говорит, я свет дам. Мне энергии принципиально не жалко.
Дал он сию минуту свет.