Избранное
ПЕРВАЯ МЕССА АЛОИЗА ТИЧЕКАНовелла
В канун светлого праздника рождества Богородицы старший надзиратель королевской полиции Алоиз Тичек готовился торжественно отметить три важных события в своей семейной жизни. Пятьдесят восьмая годовщина рождения старшего полицейского надзирателя совпадала с серебряной свадьбой Тичека и его супруги Цецилии, и, что самое главное, в этот день их старший сын Алоиз, еще в мае закончивший духовную семинарию, должен был впервые отслужить святую мессу, которую он нарочно откладывал для того, чтобы придать славному юбилею родителей подлинное великолепие.
Поистине мелкие души, теснящиеся в жилище, прилепившемся к стенам Каптола[1], распирало такое счастье, что в этом мирке не было, верно, ни одного кубического миллиметра воздуха, не пропитанного возвышенными чувствами, и, надо полагать, что лишь благодаря чуду дом этот, преисполненный блаженства, не взвился в небо, подобно шару, наполненному газом.
Кроме первенца Алоиза здесь был еще средний сын Иван, по прозвищу Ивица, любимец всей семьи; он только что получил аттестат зрелости. Мать Цецилия Тичек души не чаяла в Ивице и, даже когда он поступил в пятую гимназию, продолжала безмерно баловать сына, ибо сердце ее сжималось при одном взгляде на своего слабенького, болезненного, прозрачного от малокровия ребенка. Заметим, однако, что прозвище Ивица звучало теперь весьма нелепо, потому что Иван, который успел уже окрепнуть, возмужать и превратиться в ярого дарвиниста и якобинца и сторонника теории «l’art pour l’artiste», давно перестал походить на былинку.
Ивица был ярым якобинцем и, несомненно, готов был добровольно и без колебаний положить голову на плаху за счастье своими глазами увидеть настоящую революцию. Нет, Ивицу не удовлетворяли жалкие описания, которыми пестрели страницы исторических трудов! Он мечтал о реальной, зримой революции, когда отсекают головы на гильотинах и во все горло распевают Марсельезу, шагая по объятому пламенем городу.
Третий, младший сын полицейского надзирателя Тичека, Максимилиан, окрещенный так в честь парохода господина Тегеттхоффа «Эрцгерцог Макс», являл собой полнейшую противоположность Ивице; он был примерным кадетом третьего года обучения Императорской и Королевской Мариборской пехотной школы, и его ожидало блестящее будущее: ежегодно в августе, когда солдаты на маневрах валятся с ног от солнечных ударов, проходить вдоль замершего строя, в октябре принимать рекрутов и весь свой век месить грязь по болотам да толкаться в казармах, а под конец, заработав солидную пенсию и пост почетного председателя общества ветеранов «Великого князя Леопольда Сальвадора», почить в майорском звании. Кадет Макс, современный рыцарь карьеры, не погнушается собственноручно бить солдат и выслужится до майора, а если счастье ему улыбнется, — и до подполковника и, уж конечно, не станет кипятиться из-за рабочего движения, атеизма и «прочих глупостей», по поводу которых его брат Ивица каждый божий день затевает бурные перепалки с отцом и матерью.
Таковы три Тичека, которых родила Цецилия, почитавшая себя, по крайней мере сегодня, счастливейшей женщиной на всем земном шаре.
И подумать только — ровно двадцать пять лет назад стояла она перед тем самым алтарем, где ее кровинка, плоть от плоти, отслужит сегодня свою первую мессу. Отныне ее сына, ее Алоиза, будут величать «духовным лицом», потому что он дал навечно обет верности святой римской церкви перед столь драгоценным для Цецилии алтарем в светлую годовщину ее венчания. Ах, да какому же материнскому сердцу под силу вынести столько радости, выпавшей на его долю в один день!
Минута, когда утром его преподобие Алоиз своими грешными руками впервые поднял гостию[2] перед главным алтарем Святой Марии, действительно была великой.
Зазвонили колокола, и Цецилии показалось, что в тот миг перед ней отворились райские врата.
Госпожа Цецилия Тичек вот уже двадцать пять лет слушает каптолские колокола и столь же безошибочно определяет их по слуху, сколь точно различает она лай и мяуканье соседских кошек и собак.
— Что-то кошка Ловреков больно размяукалась! Уж не случилось ли чего?
— Ого! Зазвонил святой король Стефан! Видно, опять помер какой-нибудь каноник!
— Ах, беда! Святая Мария сзывает к вечерне, а у меня белье не глажено!
По утрам, когда клубятся ноябрьские туманы и темнота неохотно покидает комнаты, Цецилия принимается будить своего старого Алоиза, не то он опять проспит, а вину, как водится, свалит на нее.
— Старый! Вставай! Монахи звонят к заутрене! Уж день занялся! Старый!
Невидимые нити прочно связали Цецилию с колоколами Каптола, и мерный перезвон Цинкуш, Святой Троицы и Святого Владислава, что плывет с высоты почерневших от времени церквей над головами усталых женщин, порабощенных хозяйством, представляется Цецилии песней далеких, таинственных сфер, где обитают белокрылые ангелы.
Когда на заре раздается мощный удар огромного колокола церкви Святой Марии, безгрешно зачавшей девы, и Цецилия в потоке звуков различает его победные раскаты, душа ее, околдованная священной музыкой, отдается сладостным мечтам.
Господи! Свершился благостный сон! Ее первенец Алоиз Габриэль служит торжественную мессу у алтаря Пресвятого Благовещения в церкви Святой Марии! Не его ли это руки при поддержке наставника монсеньёра доктора Гробачевича медленно поднимают гостию, изгоняя сатану! А колокол гудит, оповещая народ о триумфе ее сына! И все это не сон, а явь!
Цецилия Тичек в этот неповторимый миг достигла зенита своей жизни и зарыдала в голос от внутреннего напряжения, которое испытывают переполненные счастьем люди, забывая, что в действительности они бесконечно несчастны.
И глаза старого Тичека, отца Алоиза, пристально следящего за липкими стеариновыми наплывами, что стекают с красующихся на алтаре позолоченных подсвечников в стиле барокко, стала вдруг застилать странная влага, а согнутый палец полицейского надзирателя потянулся к ресницам, чтобы смахнуть дрожащие на них соленые капли.
Старик торопливо вытер непрошеные слезы и глубоко вздохнул.
— Если пораскинуть умом, выходит, такое не часто случается! Нет, как ни крути, а дело немалое! И эта месса, и мне самому старому грешнику пятьдесят восемь лет сравнялось, и баба моя при мне вот уже двадцать пять лет! Долгий век прожил! Всякое бывало! И векселя! И долги! И выплата в рассрочку! Да, слава господу богу и святым угодникам, перемогли-таки кое-как все напасти!
Охваченный неизведанным волнением, в которое повергла его тщеславная мысль о своей победе, старик крепче стиснул эфес сабли и скрестил руки над упиравшимся в пол грозным оружием, словно истинный воин божий. И вся огромная толпа приглашенных, присутствующих на торжественном акте, содрогнулась, потрясенная, когда не кто иной, как юный священник Алоиз Тичек, в первый раз поборов ад, приложился устами к золотой дароносице с кровью Христовой.
Крестный кум старого Алоиза, Габро Кавран, смотритель городской водонапорной башни, который двадцать четыре года назад у того же алтаря крестил будущего молодого священника, стоял согбенный и печальный. Во фраке, потрепанные рукава которого были обшиты черным плюшем, со своим допотопным котелком и юбилейной медалью на красной ленте, старик Кавран выглядел жалким и сломленным.
«И подумать только, — мучительно размышлял он над вечной проблемой, постоянно вертевшейся у него в голове во время богослужения, — вот ведь как оно бывает! Двадцать четыре года назад я держал перед этим алтарем голого младенца на руках. У новорожденного еще не отпала кровавая пуповина, на дворе хлестал дождь. А теперь — кто бы поверил! Этот самый мальчишка облачен в шелка и золото и поднимает святую гостию, овеянную курящимся ладаном! Алоиз ровесник моему Габриэлю! Габриэль родился в марте, а маленький Алоиз каких-нибудь два месяца спустя. И вот вам! Алоиз выбился в люди, стал священником и господином, а мой горемыка — бог знает где! Занесло его невесть куда! Ну, кто он такой? Босяк! Никто и ничто!»
Старый кум Габро Кавран сокрушенно вздохнул, и в груди его что-то болезненно сжалось. В эту секунду он явственно осознал, что на его глазах создается репутация человека, о котором будут неизменно отзываться как о «благородном», «почтенном» и «в высшей степени порядочном». Сегодня Алоиз празднует свой триумф, и, конечно же, старый Габро давно махнул рукой на тот серебряный форинт, что по обычаю положил на счастье под голову крестника, пожинающего теперь великолепные плоды этого подношения! А судьба самого Каврана проклята навек! Разве из Габриэля не вышел бы отменный господин? Ну хорошо, вовсе не обязательно быть именно попом! Никто на этом и не настаивал! Но, например, доктором! Да, доктором! Ведь его мальчик был во сто крат способнее Алоиза и считался самым успевающим учеником в классе, да что проку-то? В газетах писали, будто Габриэль лежит в какой-то лондонской больнице — скажите на милость, печать громогласно сообщает об этом всему миру! Какой-то писака подмахнул! Журналистик! Пшют! Ах, какой стыд! Они дошли до того, что объявили Габриэля известнейшим атеистом, прославившимся на родине своим безбожием!
Виновник торжества, Алоиз, в эти божественно возвышенные минуты не думал решительно ни о чем. Словно во сне, поднимал он высоко над головой гостию, и, застывая в неестественной позе, казалось, вовсе не собирался опускать рук. Словом, если бы его действиями не руководил монсеньёр доктор Карл Гробачевич, который на своем веку по меньшей мере тысячу раз передавал гостию молодым первослужителям, неизвестно, справился бы Алоиз со своими новыми обязанностями, или нет.
«Ну что ж! Оно и понятно, — размышлял про себя доктор Карл, — человек, который впервые служит мессу, здорово нервничает и волнуется. Но когда привыкнешь к этому, как к своей собственной подписи, гостия машинально поднимается вверх, а мысли кружатся вокруг масла и Финки, которая обещала добыть его к завтраку на базаре (свежее масло появляется нынче с перебоями), да нет-нет и вернутся к стопочке сливовицы, непременно припасенной в каждой порядочной ризнице. Эх, хватишь ее, дело-то и пойдет! Можно сказать, не покривя душой: искушенный человек подписывает бракоразводные бумаги на церковном столе, соблюдая хладнокровие канцелярского чиновника, и возносит гостию так же невозмутимо, как пьет сливовицу! Это у новичков дрожат руки. До чего, однако же, неловко держит Алоиз дароносицу!»