своего угнетенного настроения, вдруг обретя бодрость и оптимизм.
— Подумаешь, какие трудности! Все очень просто! Славко наверху, в комнате, а Мицика здесь. Смешно! Тоже мне расстояние! Знаете что? Отправляйтесь-ка себе спокойно в епископский сад! А я приведу к вам Славко!
К Ивице вернулись прежний его темперамент и жажда деятельности; он во весь дух помчался наверх, перепрыгивая сразу через три ступеньки прогнившей лестницы и вихрем ворвался в комнату — все головы повернулись к нему, но Ивицу это нисколько не смутило: вызывая общее любопытство, он что-то с жаром зашептал на ухо Славко.
Славко поднялся встревоженный, на побледневшем лбу его выступили капли пота.
— Погоди, ты куда, Славко? — остановила сына Цецилия, полная недобрых подозрений, и встала, тяжело опираясь на край стола, потому что налившиеся свинцом ноги едва держали ее.
— Я на минуту, мама! Сейчас вернусь! Меня товарищ ждет! Он уезжает…
— Так пусть зайдет, чего же он стесняется?
— У него нет времени! Он торопится на станцию, с чемоданом, понятно? — рявкнул Ивица на мать, стараясь рассеять ее тревогу. — И — леший тебя знает — что это за привычка, всюду совать свой нос!
Братья исчезли за дверью, до того низкой, что рослый человек непременно стукнулся бы о притолоку, рискуя стереть собственным лбом выведенные мелом инициалы трех библейских королей: Балтазара, Мельхиора и Гашпара; Ивица с силой захлопнул дверь, словно намеревался доказать презренным лицемерам, рассевшимся за столом, что он-то, во всяком случае, предпочитает поступать открыто и прямо.
— Что с Мицикой? Где она? Ничего не случилось? — на ходу расспрашивал Славко, который еще ни о чем не догадывался.
— Дурень дремучий! Мицика ждет тебя в епископском саду, ясно? Если ты сейчас же к ней не придешь, она утопится!
Ивица схватил Славко за руку и потащил его на угол, где некогда возвышалась величественная статуя Святой Троицы с золотой звездой в стиле барокко, и здесь подтолкнул его вперед, будто бумажный корабль, который дети пускают в луже.
— Смотри, Славко, веди себя умно. Не играй человеческой жизнью!
С минуту Ивица постоял, провожая взглядом Славко, а, когда брат скрылся в епископском парке, повернул обратно, насвистывая в нервном возбуждении веселую опереточную мелодию, но тут же, вспомнив, что оперетта — пошлость, замолчал.
Наверху, в прокуренной душной комнате, попойка была в самом разгаре.
На Ивицу с немым вопросом уставились глаза всех участников пиршества. Но он и виду не подал, что понимает причину этого любопытства. Спокойно выдержав взгляды королевских хранителей, тюремщиков, смотрителей, полицейских надзирателей, Ивица пустился философствовать о высоких проблемах свободы личности. Он испытывал настоятельную потребность говорить, он должен был слышать свой голос!
Ивица выпил стакан вина, по жилам его побежал огонь, кровь закипела, и застучало в висках. Ивица думал о трагедии маленькой заплаканной Мицики и чувствовал, что он чужой всем этим людям, совсем чужой! Он перерос свою среду. Как далеки ему их интересы, как мало в конце концов ему дела до всех этих людей! Надо окончательно порвать со всем этим, ненужным и пустым!
— Твои взгляды нельзя назвать иначе, как анархизмом, более того — утонченным, аристократическим солипсизмом, — горячо негодовал Мишо, щеголяя новейшими либерально-демократическими словечками, которые входили в моду в нашем городе в тот период, когда начали говорить о «незаметной работе» как о единственном шансе найти выход.
— Самое легкое, милый мой, — плюнуть на все и сбежать. Нет, ты останься! Вот на это нас и не хватает. Беда в том, что у нас никогда не было людей, обладающих достаточно сильной волей, чтобы остаться здесь и вести работу. А между тем надо именно остаться на месте и работать здесь! Да, работать!
Место молодого виновника торжества пустовало.
Брешь в самом центре праздничного стола пугала, как некий мистический знак, предвещающий скрытую, но реальную угрозу, и гости, считая минуты, ожидали прихода Славко, коря его за дерзкую выходку.
Покинутое место, словно магнит, притягивало взоры гостей, так что представительницы отряда теток и кумовьев, сгоравшие от любопытства, то и дело поглядывали на старое обшарпанное кресло, одолженное ради торжества у соседей, скользя взорами по продранной, засаленной обивке, кое-как прикрытой подушками и чем-то розовым.
Чтобы отвлечь внимание общества от исчезновения Славко, завели музыкальную шкатулку, и гостям ничего не оставалось, как наслаждаться прекрасной музыкой, лившейся из розовых шелков картины с изображением Святого Иосифа, пока не подоспело маринованное мясо с бобами и рыба — тонкие и дорогие блюда, приготовленные поваром Вилко, которого с готовностью уступил счастливым Тичекам на время семейного праздника пресвитер церкви Блаженной Девы Марии доктор Анджелко. Тут поднялся кум Навала и провозгласил тост «за молодого и молодую, за любезного приятеля и кума с почтенной кумою, которая пользуется репутацией отменно порядочной женщины и замечательной матери».
Кум Навала говорил необыкновенно красиво. Сразу видное кум Навала не из тех, кто теряется; уж кому-кому, а куму Навале пришлось поработать языком еще в кампанию пятнадцатого года, когда он был фельдфебелем, да и теперь, с арестантами, что вытягиваются на рапорте перед ним, королевским хранителем королевских печатей, почище солдат; с ними не обойдешься без речей. Каждое слово, произнесенное устами кума Навалы, свидетельствовало о его восхитительной способности трогать в нужный момент сердце человеческое. Ах, если бы не страшное беспокойство, что терзало душу Цецилии, если бы не назойливая мысль о Славко, который так долго не возвращается, какое блаженство испытывала бы она, слушая слова кума Навалы, певшего хвалу ей, Цецилии, ее стойкости, ее мужеству и мукам, которые претерпела она, пока не поставила на ноги троих сыновей!
— Интересно, куда это запропастился Славко? — вкрадчиво шепчет Цецилия Ивице голосом, полным тревоги.
— Куда, куда! Почем я знаю! Небось придет!
— Нехорошо как-то, бросить все…
— Что же он теперь — хоть умри, должен тут сидеть? Арестованный он, что ли?
— Тс-с, тс-с, тише, дайте же послушать!
— Итак, господа, я поднимаю свой бокал за здоровье жениха и невесты, которые двадцать пять лет тому назад соединили воедино свою судьбу и великой своей любовью заслужили сегодняшний прекрасный праздник…
— Дорогая София! — шептал в это время Ивица. — Честное слово, лучше уйти отсюда! Я возьму ваши вещи, и мы выберемся, ни с кем не прощаясь! Хватит! С меня довольно этого балагана! Представление окончено!
— Подождите! Нельзя же так сразу! Пусть хоть этот выскажется!
— Тс-с! Тише там! — зашикал на них знаток по части звезд кум Шимонич. — Дайте послушать!
— Потому что, уважаемые господа, незапятнанный двадцатипятилетний союз наших славных хозяев достоин подражания! В поте лица своего несли они три тяжких креста, и, если еще сейчас чело их все так же освящено сиянием, это — истинное блаженство! Я счастлив выпить за их процветание! Да здравствуют молодожены! Ура!
Старый Габро Кавран слушал превосходный тост Навалы и мучился от сознания того, что все уже поздравили хозяев и выразили им лучшие пожелания, а он не произнес ни слова. Молчит! А ведь он — крестный отец молодого священнослужителя и однокашник старины Тичека. Как бы не подумали о нем худо! Чего доброго, решат, что он завидует счастью своего кума. А он вовсе не завидует, в болото бы всех их вместе с проклятым праздником, просто тяжело становится у него на душе, чуть вспомнит о своем горе. Но, будь что будет, он тоже скажет речь.
Целиком поглощенный неизбывной болью, томившей его душу, Габро поднял бокал и начал говорить о том, что было двадцать пять лет тому назад, и о том, что есть сейчас.
— Милый кум, дорогая моя кума! Я радуюсь, что вы дожили до нынешнего светлого дня! Поверьте, я беспредельно счастлив! Мы с Алоизом знакомы не первый день, он, верно, помнит ту пору, когда мы рекрутами жрали заплесневелые корки хлеба по казарменным харчевням. Врать не в моем характере! Это всем отлично известно, и я… мне… словом, замечательно, что нам довелось…
Слезы душили старого Каврана, мешая ему говорить, и, уставясь в блестящий бокал с вином, он на мгновение замолк.
В эту секунду дверь отворилась, и в комнату вошел Славко.
Бледный и поникший, он пробрался к своему креслу и опустился в него, не проронив ни слова.
— Боже милостивый, Славко! Где ты пропадал? — не удержалась Цецилия.
— Голова разболелась. Прошелся…
— Меня радует сегодняшний праздник! Да! Только мечтал я отметить его совсем по-другому, — снова послышался глухой голос Каврана, звучавший на этом пиру лейтмотивом тоски и безнадежности. — Так-то вот! Скажу, не таясь: все-таки невесело мне сегодня. Не ожидал я никак, что приду на этот праздник один! Мне думалось, что мой мальчик будет со мной. Наши дети всегда играли вместе, они были, словно братья, а Цецилия была настоящей матерью моему сыну! И вот случилось же так, что вы обласканы судьбой, а я обижен. Конечно, может, так угодно господу богу и назначено роком! Милые вы мои! Да наградит вас господь! — и Кавран, не в силах сдержаться, зарыдал.
Полицейский надзиратель Тичек поднялся из-за стола и бросился обнимать своего друга. Цецилия поцеловала Габро Каврана, королевского смотрителя водонапорной башни и своего кума; молодожены вдвоем принялись утешать его, уверяя, что не следует предаваться горю, потому что, придет время, все исправится; долго еще они обнимались, целовались и плакали в три ручья.
— Черт бы их всех побрал, — негодовал Ивица, глядя на расчувствовавшихся стариков, — чмокают друг друга, словно непорочные ангелы! Смотрите-ка! Один папаша Габриэля чего стоит! Прикидывается великомучеником, старая свинья! Посторонний человек принял бы эту комедию за чистую монету. А если копнуть поглубже, так окажется, что он же затравил Габриэля! Разве все было по-человечески? Полюбуйтесь только на старого Каврана — ишь, нацепил юбилейную медаль! И отец, и хранитель Навала туда же! Обвязались красными лентами! Навала тоже хорош! Эх, и лихо же он красуется в своем полицейском мундире с саблей! Ни дать ни взять — копия нашего отца. И до чего же трогательно единодушие, с каким они изъясняются совершенно одинаковыми словами — ну, тютелька в тютельку! Если бы не разные нашивки, отличить их не было бы никакой возможности! В общем, их спасают служебные знаки различия, не то они слились бы в единое целое! — Груда безграмотного мяса, что спит, погруженная в непробудный сон. До чего только она не дойдет в своих разглагольствованиях, когда вот так распалится вином. Как начнут эти смотрители водонапорных башен да тюрем бубнить католические тирады — не хуже мартышек, только держись! Тупость беспробудная! Один для них свет в окошке — свеча на алтаре. А жирные монсеньёры! Полюбуйтесь на жир, что складками свисает у них под подбородками! Вот это фигуры!