Избранное — страница 12 из 83

4

Начало лета в этом году неспокойное, часто идут дожди, то и дело громыхают грозы. Уже во второй половине июня как-то выпадает снег. Даже норовы недоумённо оглядывают друг друга — заваленные мокрым снегом спины, странные бело-зелёные деревья вызывают у животных чувство недоумения, и они ведут себя тревожно и неспокойно. Снег тут же тает и почти не причиняет вреда. Через час снова всё зелено. Солнце светит жарко, от мокрых пастбищ поднимается пар, травы зеленеют болезненно ярко.

Для Серёги всё окончательно решено: он уезжает. Приёмные экзамены в Тимирязевке начинаются 1 августа, а документы он послал давно, после той самой мучительной ночи, когда к нему пришло решение. У Серёги остаётся мало времени: он упорно листает страницы учебников, он убеждён, что поступит. Он и в прошлом году поступил бы, да всё ждал Тоню. Дед Илько и Толька Егорец знают о его скором объезде, только они двое. Так хочет Серёга — все узнают, когда он уже поступит. Толька Егорец завидует, а дед Илько молчит: не одобряет, конечно. Серёгу очень мучает мысль о деде Илько. Он не может смотреть ему в глаза и избегает оставаться с ним наедине. А дни идут, отъезд близится, и дед Илько становится всё молчаливее и суше. Теперь с ним тяжело рядом, с ним что-то происходит. Серёга смутно догадывается, но гонит от себя мысли, заставляет себя не думать и твердит свои формулы. Он должен поступить ради себя, ради Илько. Толька Егорец пытается рассеять тяжёлое молчание угловатыми шутками. Ему тоже невмоготу. На все его заигрывания дед Илько даже не поворачивает головы и только однажды перед выгоном стада скупо роняет, ни к кому в отдельности не обращаясь:

— Сегодня своего старшего видел. «Пора тебе, говорит, батя, приходи».

Дед Илько произносит это спокойно, а Серёга слышит в его словах прямой укор себе. Толька Егорец, как всегда, некстати вставляет:

— Покойники к перемене погоды снятся.

— Может, и к перемене, — всё так же ровно отзывается дед Илько. — А может, и ни к чему они не снятся. Так.

Толька Егорец и Серёга переглядываются. Давно старик столько не говорил. Они переглядываются, и дед Илько, не обращая внимания, продолжает рассуждать:

— Да и что говорить? Мне на земле больше делать нечего, через неделю, говорят, на пенсию. А может, я не хочу её, эту пенсию? А потом и не жалко, если что, чистого воздуха совсем не осталось. Видано ли, чтобы корову машиной доили. Ну ещё там на селе, а то и на выгонах понавезли машин. Нет, Илько, — говорит старик сам себе. — Нечего тебе больше делать, нечего, старый. Пора.

Он обувается и разговаривает, обращаясь теперь только к самому себе. Но Серёга знает, что продолжается их старый спор. И Серёга не хочет отвечать. В своей жалости к старику он не удержится, обязательно останется ещё на год, и тогда он пропал, окончательно пропал. И ничего он не сможет тогда доказать ни Тоне, ни самоуверенному Шатилову с его университетским значком. А так он будет помогать старику и приезжать на каникулы. Упрям только, так упрям этот старик, вырастивший его с малых лет (матери Серёга не помнил) и приучивший к земле. Серёга знает, что Илько считает его беглецом, отступником: каждого ушедшего в город мужика старик причисляет к пропащим. Дед Илько как будто читает Серёгины мысли и понимает, что ждать больше нечего.

— Пора, — говорит он понуро и, сгорбившись, выбирается из шалаша. За ним выходит Серёга с Толькой Егорцем.

Свежее росное утро их не радует, не веселит. Толька Егорец со злостью рубит суковатой палкой налитые утренним солнцем пушистые шарики одуванчиков.

Дед Илько глядит на него. У старика колючие, глубоко сидящие глаза. Сейчас не определишь, какого они цвета, скорее всего никакого от старости, но они суровы сейчас, очень суровы. Толька Егорец смущается, бросает палку и, может быть, впервые понимает тоску уставшего жить человека. Ему хочется заплакать и отвернуться. Он смущён.

— Не сердись, Илько, — говорит он. — Тяжёлый ты стал, Илько. Давай лучше закурим.

Утро безветренно, тихо-тихо, и дымок плывёт прямо вверх — синеватый дымок трёх цигарок.

С обеда дед Илько уходит в село по своим делам, и Серёга с Толькой остаются вдвоём. День жарок, и коровы, словно взбесившись, лезут в клевера и овсы, и Серёга только под вечер вспоминает просьбу Шатилова — зайти в контору.

Наскоро умывшись, он шагает в село. Краски тускнеют, солнце садится, косые тени ракит длинно ложатся на дорогу. Серёга входит в село и недалеко от конторы видит деда Илько. Старик проходит мимо, высокий, худой и тёмный. Он не замечает или делает вид, что не замечает, и Серёга долго смотрит ему вслед, прикусив губу.

В конторе пусто, и только Шатилов сидит у стола, подпёршись рукой и задумавшись. Лицо у него простое и грустное. Серёга кашляет:

— Звали?

— А, Волков, — как-то безразлично роняет Шатилов к подаёт руку. — Здравствуй, звал. Садись, кури, — придвигает он папиросы, думая о своём. И, точно решившись, близко заглядывая к глаза Серёге, говорит:

— Не пойму я вашего деда. Обиделся сегодня на меня смертельно.

— Оставили бы вы деда в покое.

— Вот ведь дикость какая… Я ему о путёвке в санаторий, проводы, мол…

— Какие проводы?

— На пенсию. Знаешь, как сейчас знатно на пенсию провожают. Мать мою, например, весной всей фабрикой чествовали — часы золотые поднесли. Тридцать лет на фабрике проработала. Почему бы хороший обычай не перенять у рабочих? Оттого, что у Шатилова есть мать, да ещё из фабричных, Серёга теплеет душой. Подавляя неожиданное доброе чувство, отводит глаза в сторону:

— О деле давайте, поздно уже.

— Давай о деле, — смягчённое воспоминанием лицо председателя вновь становится отчуждённым и властным. — Решили мы послать тебя на курсы инструкторов по механизации. — Предупреждая протест Серёги, ещё твёрже продолжает: — Парень ты толковый, мыслящий, с трактором, с доильными установками знаком. Вот такие люди из своих, не из пришлых, колхозу позарез нужны. Слышал о сплошной механизации? Всех в район или область не пошлёшь, будем обучать на месте. Решай, Волков.

Серёга пожимает плечами, он бы не против. И дед Илько успеет всё это застать и увидеть. И не надо бы надолго оставлять его одного.

Серёга мнёт фуражку, стараясь не выдать себя, хмурится, молчит.

«Что ж… Ради такого стоит отложить Тимирязевку на год — на два. Ему не сорок и даже далеко не тридцать…»

Стукнув дверью, заставив Серёгу от неожиданности привстать, в контору вбегает Тоня Рыжухина. Она тяжело дышит: видно, долго бежала от самой фермы. Она держится за грудь обеими руками и смотрит на Шатилова преданными, сияющими глазами. И по тому, как радостно вскинулся председатель, Серёга понимает, что они уговорились встретиться в конторе. И сразу чувствует себя лишним, но против воли задерживается. Перед ним другой Шатилов, совсем мальчишка, лицо, как при упоминании о матери, мягкое, чуть растерянное.

Серёга круто поворачивается и выходит.

Собираться ему легко — лёгкий фанерный чемоданишко, две пары белья, стопка учебников. За пять лет учёбы всё забудется.

Добравшись до шалаша, он засыпает лишь под утро и просыпается рано. Дед Илько уже разжигает костёр и глухо покашливает. Движения его, как у слепого, медленны и неуверенны.

5

Пастухи пригоняют стадо к лагерю для второй дойки. Коровы уже привыкли к «ёлочкам», и самые нетерпеливые, завидев лагерь, ускоряют шаги и потом даже бегут, чтобы освободиться от тяжести в вымени.

Антонима Петровна, Тоня, присутствует на дойке и ведёт наблюдения, записывает что-то в тетрадь. Быстрая, проворная, она мелькает по всему лагерю — её побаиваются доярки и механики, особенно она придирчива в отношении чистоты на доильных площадках. Серёга узнаёт её издали по соломенной шляпе — она одна из женщин носит здесь шляпу.

Как только стадо заходит в загон, Серёга поворачивается и направляется к шалашу, сделанному пастухами ещё в начале лета в стороне от лагеря, подальше, чтобы не так слышался шум мотора.

Сегодня Серёга не думает отдыхать. Он идёт к шалашу только затем, чтобы захватить книги и потом забраться поглубже в кусты и ещё раз пробежать таблицу Менделеева. Ему не хочется есть. С Илько он попрощается вечером. Он подходит к шалашу, всё убыстряя шаги. Его останавливает голос деда Илько.

— Серёга! — слышит он, вернее не слышит, а угадывает, и потом он нe может вспомнить — действительно ли он услышал, или ему только показалось. Он подходит к шалашу и видит деда Илько, и видит его глаза, и всё, о чём он думал сейчас, чем жил, исчезает. Он отступает на шаг, потом бросается к старику и берёт его за плечи, приподнимает с земли его сухое и лёгкое тело, прижимает к себе, но голова у старика не держится, и Серёга осторожно опускает его обратно на траву.

— Что с тобой, Илько? Ну что ты? Что?

— Ничего, Серёга… В груди оборвалось. Вот тут… Ты не шуми, сядь, пройдёт. Вот полежу, и пройдёт. Мне недели две как худо стало, всё крепился. Ну, думаю, отправят на пенсию. Брешешь, говорю. А вот сейчас ёкнуло что-то. Полежу немного, не говори никому. Хоть лето протянуть, а там и впрямь, может, пора мне? Как что, ты на похороны шибко не траться. Давно я гляжу, костюм тебе надо добрый. Ты молодой, тебе…

— Нет, что ты, Илько! — Серёга испуганно косит глазом и видит усмешку на лице старика. Серёга склоняется к нему ниже.

Дед Илько говорит, и Серёга слушает и понимает, что нужно позвать людей, сейчас все подробности вспоминаются, мимо них нельзя было проходить.

«Какой же я негодяй!» — говорит Серёга, с трудом сдерживаясь, чтобы не вскочить и не побежать за людьми. Но он чувствует — нельзя. Стоит ему отойти — и всё кончится, он боится крикнуть, резкий крик может тоже всё оборвать.

— Ты, Серёга, не молчи, — просит дед Илько. — Ты что-нибудь говори, Серёга. Вот смотрю я… бабе-то вроде легче с доилками-то. А, Серёга?

— Легче, Илько, — сдерживаясь, стараясь говорить спокойно, отвечает Серёга. — Много легче.