Избранное — страница 70 из 83

й огонек, дня два-три продержался бы, ведь мало ли, могут хватиться, искать пойдут, а тут дымок». Он ведь, кажется, писал в заявлении на имя начальника сплаврейда Купина, человека удивительно энергичного и вспыльчивого, что отправляется побродить в Медвежьи сопки на одну-две недели, — кажется, писал… Писал или нет? Писал, писал, теперь он точно вспомнил, писал и даже обещал обрадовать его парой первосортных каменных соболишек на разные там бабьи выдумки, ухватившись за эту призрачную мысль, Горяев уже думал, что, если бы топливо, он бы и всю неделю продержался, а там бы его обязательно нашли. Он наметил место, куда, по его мнению, по весне и летом в дожди должно было сверху нести всякий сор, и стал разгребать снег, углубляясь в него все больше и больше, он разбрасывал его руками и ногами, как зверь, всей тяжестью тела отодвигал в стороны грудью и уже пробился метра на два вниз, под руки ему стали попадаться камни, и скоро он наткнулся на старый толстый лиственничный сук, затем попалась какая-то измочаленная щепка: по коре он определил-еловая. Когда он добрался до самого дна, он едва не заплакал от радости. Все дно в этом месте было устлано толстым слоем старой травы, битых веток и даже каких-то обмызганных обломков бревен, укрепившись после острого обессиливающего приступа радости, Горяев стал рвать из-под снега и через час натаскал большую груду дров, несколько сырых, как он чувствовал, но и был уверен в своем искусстве и скоро стал ладить костер, отщипывая от выбранного материала тонкие щепочки охотничьим ножом, который всегда находился с ним в походах у пояса. Он священнодействовал, складывая щепочки на плоский камень, освобожденный им от снега, и, когда все было готово, извлек из внутреннего, нагрудного кармана спички, заложенные в презерватив и несколько раз перевязанные, это был неприкосновенный запас, которому были не страшны любая вода и сырость. Он не любил этих резиновых штучек и пользовался ими лишь в своих охотничьих походах вот для таких целей, но сейчас он без удержу расхваливал неизвестного ему деятеля, придумавшего их когда-то, это его несколько развеселило, и он зажег спичку уже спокойно, дождался, пока не загорится тоненькая острая щепка и, наслаждаясь самим видом огонька, бережно поднес его к сложенному костру. Он знал, что все будет в порядке, он испытал странное чувство страха и удовольствия, наблюдая, как огонь переходит со щепки на щепку, наконец начинает одолевать и более трудные сучья, и все это время старался тише дышать. Несмотря на усталость и подступившее чувство голода, он не удержался и сделал вокруг костра несколько диких прыжков, затем сел и стал думать, как ему теперь напиться, в одном месте на камне было небольшое углубление, и туда уже ползла темная струйка воды, а когда костер разгорелся вовсю, Горяев придвинул к нему снегу побольше-и скоро пил с камня теплую, пахнущую дымом воду, стараясь наполнить ею пустой желудок. Ну, теперь жить можно, думал он расслабленно, как бы сливаясь с вязким сухим теплом, распространявшимся вокруг костра, преодолев усталость и неожиданную сонливость от тепла, Горяев встал, из сучьев и поленьев устроил место рядом с костром, где он мог бы лечь. Часы показывали третий час, даже в провале, перекрытом толстым слоем снега, было еще достаточно светло, скользя взглядом по стенам провала, Горяев обнаружил, что они кверху сходятся, остается лишь длинная щель метра в четыре, вот ее-то каким-то образом и перемело, а он и влетел в этот каменный мешок. Огонь есть, вода тоже, он ведь давно уже привык довольствоваться малым, можно было отрезать от верха торбасов полоску кожи, опалить и пожевать, а большего человеку в его положении и желать нечего. Завтра с утра дело покажет, и осмотрится внимательнее, а сейчас нужно заняться ужином.

Горяев отвернул во всю длину голенище левого торбаса, выбрал остроконечную щепку, проткнул ею отрезанную полоску оленьей кожи и поднес к огню. Шерсть вспыхнула мгновенно, и в ноздри ударил едкий запах паленой шерсти и жира, Горяев опалил кожу до чистоты, соскоблил ножом, снял с нее гарь, затем еще несколько минут подержал на огне. Кожа вздулась, стала толще, и от нее теперь шел совершенно уже раздражающий вкусный запах. Горяев резал ее горячую на мелкие куски и ел, и, когда полоска кончилась, чувство голода лишь усилилось, но он твердо решил, что на сегодня хватит, поправил костер. Кстати, и рукавицы успели высохнуть, и было совершенно тепло, он свернулся у огонька и, не думая больше ни о чем, попытался уснуть, какие-то судороги в желудке мешали, и Горяев, поворочавшись, приподнялся, напился с камня и опять сжался на сучьях, нужно еще было просушить носки, но он решил, что успеет, закрыл глаза, от пережитых волнений в теле стояла слабость, и мысли были рваными, беспомощными.

Он неожиданно вспомнил давнее, институтское, полузабытое — сверкающий в вечерних огнях город, мокрый асфальт, свою первую и последнюю привязанность к женщине, оказавшейся иного рода, чем он привык считать. Вначале ей нравилась его собачья привязанность, они столкнулись у входа в театр в первый раз, и тотчас, едва взглянув в ее широко распахнувшиеся, безжалостные глаза, он понял, что погиб, и от этого непривычного, удивительного чувства предвидения собственной беды у него закружилась голова, хотя он продолжал беспомощно улыбаться.

Он был молод и, несмотря на заурядную внешность, заносчив и хотел было пройти мимо, по его против воли остановило, как от сильного встречного удара, женщина все с тем же торжествующе отсутствующим выражением обошла его (он хотел и не мог посторониться) и исчезла среди колонн, а он все стоял, и какой-то странный слепящий свет постепенно наполнял его. Он уже знал, что она хоть однажды будет принадлежать ему, и готов был заплатить за это любой ценой, он был согласен на все. И он не ошибся, но и сейчас, оказавшись заброшенным на другой конец страны, в совершенно иные условия, ни разу не пожалел и не пожалеет, то, что с ним случилось, было великой радостью и великим счастьем. С тех пор как он уехал сюда, на край ёемли, прошло уже больше десяти лет, он не писал и не получал писем и не знал, что с ней, да и не хотел знать…

Вот и прошла жизнь, неожиданно подумал Горяев с коротким смешком, от которого он еще больше стал противен себе, ни детей в мир не пустил, ни памяти о себе не оставил. «Прошла? — тут же спросил он и возмутился: — Ну это мы еще посмотрим, прошла или нет, час подводить черту еще не наступил».

5

Они уже встречались больше месяца, и он медленно привыкал к ее странному характеру, а она к его заурядному облику ординарности, как она любила говорить, особь мужского пола, ничем не отличающаяся от других, но это было неправдой, иначе она бы оставила его тут же, среди колонн, в безжалостном, желтом свете догорающего дня, в нем чувствовался тот скрытый, бушующий огонь, что обязательно когда-нибудь прорвется, и ей хотелось дождаться этого. Горяев знал, что он не один у нее и ему она уделяет как раз самые крохи своего времени, жалкие остатки от других или другого, когда ей становилось плохо и когда можно было всласть натешиться своей безграничной властью над ним. Он принимал эти отношения с внешней покорностью и терпением, ничем не выдавая бушующего а нем огня, он ждал, в надежде взять реванш, она догадывалась и умело поддразнивала его, не подпуская близко.

Ей подсознательно нравилось чувствовать себя могущественной в отношении этого неотвязчивого, тихого парня со светлыми глазами, в которых плясала иногда тысяча чертей, и пусть он заканчивал всего лишь какой-то там примитивный финансово-экономический и будет, самое большее, прозябать где-нибудь главбухом, он ей в чем-то становился необходим. Горяев ждал своего часа, и он наступил, однажды она пришла к нему чем-то расстроенная и обозленная, он вышел на кухню сварить, как обычно, кофе, в огромной коммунальной кухне (на пятом курсе он позволил себе роскошь снять комнату) судачили, как обычно, несколько соседок, они обшарили его любопытными глазами и понимающе переглянулись, когда он вернулся. Лида плакала, опустив голову на стол, он осторожно без стука поставил чайник и два стакана и все это время смотрел на ее затылок, волосы у нее здесь были мягкие, шелковистые, не съеденные краской. Да, сегодня мой день, подумал он а не почувствовал радости.

— Да брось, Лида, — он слегка притронулся к ее волосам, чтобы почувствовать их мягкость, и тотчас отдернул руку, словно от удара. Брось, не плачь.

— Я не плачу, — сказала она, поднимая голову, и он увидел ее сияющие ненавистью золотистые глаза.

— Вот и отлично, всё ведь, ты знаешь, трын-трава, — сфальшивил он, потому что именно в этот момент думал как раз обратное и нетерпение его становилось опасным.

— Не надо, — коротко остановила она его руки, достала из сумочки тяжелую серебряную с чернью пудреницу.

Он ничего ей не сказал и тут же забыл о ее словах, он с самого ее появления сегодня знал другое: будет так, как он захочет, игра и поддразнивание кончились, сегодня oн нужен ей и был полон чувством того, что должно произойти и произойдет непременно. Он, как всегда, аккуратно резал колбасу складным ножом, наливал в стаканы какой-то скверный портвейн (на большее у него не было денег) и по тому, как Лида пила, видел, что пьет она редко, она опьянела почти сразу и сделалась милее и проще, по-детски смеясь над своей беспомощностью.

— Пьяна, — сказала она, — совсем пьяна. Вася, Вася, точно тебя толкают из стороны в сторону. — Она засмеялась, взглянула на Горяева и с внезапно затвердевающим лицом попросила поцеловать ее.

Горяев осторожно обошел ее и открыл окно, с улицы ворвался теплый ветер и захлопал шторой, Горяев долго не мог справиться с ней.

— Ты не хочешь меня поцеловать? — Глаза Лиды удивленно раскрылись. — Но это же чудесно, тогда я сама тебя поцелую!

Она поцеловала его сильно, почти по-мужски больно и, не отпуская от себя, показала глазами на свет, хотя теперь даже снег или вода уже не остановили бы их, Лида почти сразу же заснула, а Горяев все никак не мог оторваться от ее длинного, мучительно прекрасного тела, он целовал ее спящую, и ему казалось, что он сходит с ума от усилившегося желания, она принадлежала теперь ему, и раз, и другой, и третий, но желание лишь усиливалось, он почти не помнил себя и того, что делал.