Избранное — страница 76 из 83

— Ну-ну, — Софья Ильинична шутливо повысила голос.

Колька наклонился и зашептал, жарко дыша в ухо, Рогачев отодвинулся.

— Кончай свою бодягу, — недовольно остановил его Волобуев.

Голос Кольки никак не мог перейти на шепот, и все хорошо слышали то, что он говорил.

— И не пьянеешь от такой закуски, вот чудо. Ну, попей кваску.

Рогачев отпил квасу и придвинул к себе оленину, и все они были рады, что он хорошо ел, что они могут сделать приятное, особенно-хозяйка. Оленина была сварена, видать, с какими-то травами, была сочна, и от нее неуловимо пахло ароматом весенней тайги. Рогачеву вспомнились дикие распадки сопок в цветущем разнотравье, где он побывал прошлой весной, увязавшись с геологами на неделю.

Хотя их за столом было пятеро, шум стоял большой.

Колька Афанасьев все порывался что-то рассказать, его не слушали, и он внезапно загрустил и вспомнил, как в прошлом году на сплаве погиб его старый дружок. Волобуев сразу нахмурился, а Софья Ильинична стала толкать Кольку в бок, к, махнув рукой, он пошел к двери. Его не стали удерживать, тут каждый делал, что хотел. Рогачев заметил, что Софья Ильинична глядит на Волобуева с нежностью, с той бабьей нежностью, которую невозможно упрятать ни шуткой, ни резковатым словом, и порадовался за него, простым глазом видно, что тут все хорошо и жизнь его будет лучше, чем была до сих пор, и Васятке его будет хорошо.

Рогачеву определенно нравилась Софья Ильинична, в ней была какая-то домовитость и чистота, но, по правде сказать, его больше всего занимала Тася, просидевшая весь обед без единого слова, а потом, когда все встали, собравшая посуду и унесшая ее мыть.

— Она у вас всегда такая? — спросил Рогачев у хозяйки, и Софья Ильинична, не сдерживая голос, засмеялась.

— А ты не смотри, не смотри! — сказала она. — Тихий огонек, он хоть и не горяч, зато долог, в нем своя особица. Как привыкнешь, так уж и не оторвешься.


* * *

Рогачев уже перечистил котелок, ножи и кружки, больше чистить было нечего, винтовку за эти долгие дни он тоже не один раз разобрал, вычистил и собрал, он стал думать, как, переждав бурю, вернется домой, и его встретит Таська, здоровая и веселая, и как он позовет своих друзей, Волобуева Семку и Афанасьева Кольку, с женами и они посидят хорошенько вечером, он им расскажет все, вот рты-то раскроют, да ведь все равно не поверят. А потом… Об этом «потом» Рогачев старался не думать, чтобы не расстраиваться, уж очень долгим еще было возвращение.

— Не могу, — неожиданно сказал Горяев и, высунувшись до половины из мешка, сел. — Не могу я, не могу. Остаться одному-ни за что. Делай что хочешь, не уйду.

— Не можешь, не надо, никто тебя не гонит, — сказал Рогачев, с жалостью разглядывая три оставшихся в пачке помятых сигареты, наконец он решился, бережно разорвал одну из них пополам и закурил. — Как хочешь, а быть с тобой не очень весело.

— Понимаю, — торопливо согласился Горяев. — Понимаю, ладно, все равно, спасибо и на этом. Пойми, никого у меня, один как перст, сам виноват, конечно. Послушай, — попросил он Рогачева, — ты меня уважать, конечно, не можешь, не обязан… Но все-таки, если можешь, забудь тот случай. Не знаю, как вышло. Нет, ты сейчас ничего не говори. Понимаешь, когда я увидел эту кучу денег, какое-то затмение на меня нашло, не знаю, что со мной было…

Мне все время казалось, что я не на своем месте в жизни, все ждал свой единственный шанс, случай, мне сорок, а я до сих пор не женат, почему ты думаешь? Из-за той истории, что я тебе рассказал? Нет, это лишь начало, повод… во мне червь какой-то разросся и гложет, я не так жить хотел, вверху жить хотел! И никогда не получалось, смешнее клерка с претензиями ничего не может быть… И сразу столько денег!

Рогачев, вначале делавший вид, что не обращает внимания на слова Горяева, отбросил сучок, который он обстругал ножом, стараясь придать ему вид старичка-лесовика, пожалуй, в нем пробудилось нечто вроде сочувствия к Горяеву, он в чем-то мог и понять его, ведь какие-то отголоски своих мыслей и настроений чувствовал Рогачев в словах Горяева, п ему было и стыдно, и неловко, и хотелось прекратить эту внезапную исповедь.

— Ребят жалко, — сказал он задумчиво, в неподвижных зрачках его плясали крохотные отблески огня. — Пропали ни за что. На войне бы — не обидно. А за этот мусор. Ждут ведь их небось, надеются, все глаза проглядели… — Рогачев осекся. Его тоже ждали и выплакали небось все глаза, Таська небось почернела, леспромхоз на ноги подняла, а все из-за его дурной затеи — решил хлопец прогуляться в тайгу за соболишком.

Ему в сердцах хотелось вспомнить Горяеву, что бросил он летчиков не по-людски, незахороненными, но, взглянув на съежившегося крючком Горяева, почему-то промолчал и тщательно запрятал остаток притушенного окурка (потом можно будет размять и сделать самокрутку). Из-за жирной и обильной еды Рогачев за ночь несколько раз вставал пить воду и прислушивался, в реве бури теперь ясно различались пустоты и провалы, открыв еще раз глаза ближе к утру, он замер. Он сразу понял, что Горяев не спит, и сам затаился.

Горяев ворочался и трудно, шумно вздыхал. «Зачем? Зачем?» — услышал Рогачев совсем рядом и от неожиданности едва не отозвался, тут же не без доли злорадства перевернулся на другой бок и заснул, и, как ему показалось, опять почти сразу проснулся от необычного ощущения: было тихо, было так тихо, что он тут же бесцеремонно растолкал Горяева, и они несколько минут вслушивались, почти оглушенные.

Выбравшись наверх (их завалило снегом вместе с шалашом и навесом над костром), они увидели нетронутое, девственное пространство, мягкий молодой снег отдавал чистейшим перламутром, и взошедшее солнце холодно играло в пустынном небе, буря неузнаваемо изменила местность вокруг, и, прежде чем выбрать направление, Рогачев долго всматривался, недовольно крякал и прикидывал. В это время Горяев безучастно ждал, стоя позади и сердцем ощущая в этот момент зыбкость и ненадежность своего присутствия в жизни и в то же время испытывая сильное желание ошеломить, озадачить добродушного, здорового человека, делившего рядом припасы, но не знал, как это сделать, и ничего придумать не мог. Он обреченно следил за Рогачевым, строго делившим все припасы на две равные части, затем Рогачев уложил свой мешок, присел на корточки у догоравшего костра.

— Ну вот, — сказал он неопределенно. — Прощай, Горяев Василий, в гости не приглашаю, не обижайся. Дойти ты теперь дойдешь, я тебе мяса отполовинил. Прощай.

— Иван, послушай, — Горяев проворно достал откуда-то из-за спины туго набитый, видимо заранее приготовленный, большой кожаный кисет, бросил его к ногам Рогачева. — Освободи меня от них, ради всего святого!

— Ты ваньку-то не валяй, Горяев, — строго и отчужденно сказал Рогачев, застегивая ремни рюкзака. — Сам себя нагрузил, сам и освобождайся, ишь, привыкли к костылям! Нагадил, убирай за собой сам. Никто тебе ничего не должен. — Приладив винтовку, Рогачев встал на лыжи и, не оглядываясь, не взглянув на кисет, скользнул вниз с белого склона, и с вершин сопок еще доносился легкий гул, тишина после бури не успела устояться.

— Эй, Рогачев, подожди! — запоздало попытался остановить его Горяев, но Рогачев уже больше не оглянулся, ему наконец просторно стало на душе от своего решения все бросить и идти прямо домой, что мог, он сделал, а все остальное уже не его дело, на это есть суд и милиция, а ему за всю эту муру памятника не поставят, а времени уйму потерял.

Весело поглядывая кругом и радуясь обновленному бурей миру, он бежал скоро и ловко, потому что путь шел все время под уклон. Он отлежался за эти дни и набрался сил, и теперь уже ничего не было страшно: четыре дня ходу пустяк для него, ну, за то, что припоздает на несколько дней, начальство отругает, на том и сойдет. Правда, еще от собственного домашнего начальства, от Таськи, здорово достанется, вот уж покричит так покричит, душу отведет, думал он с удовольствием, видя перед собой возмущенное лицо жены, сейчас всякое воспоминание о доме было ему приятно. Лыжи скользили по синеватому, словно подсвеченному изнутри снегу легко и свободно, и Рогачев, отдавшись ровному движению, часа два шел не останавливаясь.

Он оглянулся где-то у подножья сопок, там, где тайга уже начинала вгрызаться в сопки по распадкам, и остановился.

Он увидел на ослепительно сияющем склоне темную точку, движущуюся по его следу. Вот сволочь, подумал Рогачев беззлобно, напал черт на грешную душу.

Рогачев подумал было остановиться и дождаться Горяева, затем, после небольшого раздумья, пошел дальше, в конце концов, он не мог запретить Горяеву идти, куда ему хочется, он лишь испытывал какую-то связанность от непрерывного ощущения другого, постороннего человека, неотрывно идущего по следу, как ни странно, уже не казавшегося ему чужим.

Его все гуще охватывала со всех сторон неподвижная, белая тайга, деревья, заваленные снегом, все-таки были живыми, и Рогачев чувствовал их ждущую, притаившуюся до поры жизнь, и от этого ощущения, почти запаха теплой земли и зелени в него опять начинало закрадываться смутное беспокойство.

Солнце низилось, от деревьев бежали, удлинялись размытые тени, еще один день кончался, и нужно было выбирать место ночлега.

В час искушения(Рассказ)

Вдохновение всегда было выше любви и больше смерти, оно копилось неделями, месяцами, иногда десятилетиями или даже всей жизнью и прорывалось всегда неожиданно проникновением в первичность какой-то жгучей, черной тайны, — он уже давно подобного не испытывал и вспомнил сейчас об этом случайно. Мысли, старческие, тягучие, бессильные даже вызвать отвращение к самому себе, к своей немощи, тоже скользили мимо, и он подумал об этом отстраненно, издалека и уставился на свои перевитые склеротичными узлами и венами руки, смутно проступавшие на столе. Он шевельнул ими, и опять все было расплывчато и далеко… Жизнь прошла. Кому же он служил — себе, Богу, сатане, людям? А что такое люди, человек? Разве кто-нибудь знает? Или он служил русскому народу? А что такое — русский народ, да и вообще, что такое — народ? От русского народа осталась лишь размытая тень, он окончательно лишен воли к борьбе и победе. Его вызывающее равнодушие к собственной участи изумляет, и его нельзя больше пробудить. Он пребывает в каком-то летаргическом сне и, вероятно, так и растворится в мареве времен, не пробудившись, — так уже исчезли сотни малых