— После войны?
— Да, он погиб, погиб мой Микаил, освобождая Прагу, чешскую землю оросил он своей горячей кровью, и лежит мой сын в братской могиле в далекой стране… — горько вздохнул старик Ибрахим. И слеза, что смахнул украдкой, упала на костяную рукоять кинжала.
Под сильными лучами полуденного солнца вспаханное поле закурилось, задымилось. Весна в горах играет журчанием ручейков талой воды, струнами высоковольтной линии, что тянется на растопыренных железных опорах по горам, цветущими ветками вишни, белой полосой в бирюзовом небе, которую оставил за собою только что пролетевший самолет.
— А это кто, слева от Михаила Ивановича? — спрашивает старика один из путников.
— Это я, право же, не узнать. Да тогда я усы свои закручивал вверх… — улыбается старик и гладит седые усы.
— А справа, в этом странном шлеме?
— Это иностранец. Там сзади написано — это инженер-бельгиец. Такой же новостройкой, как и Октябрьский канал, почтенные мои, у нас был завод «Огни» — единственный в своем роде механизированный стеклозавод в то время, работавший на нефтяном газе. И оборудование для этого завода закуплено за границей опять же по указанию Ленина: бутылочные машины и машины-автоматы, вырабатывающие оконное стекло. Мало кто из иностранцев, приехавших тогда к нам, верил в то, что горцы сумеют освоить эту капризную технику, обеспечат ее необходимой бесперебойной подачей газа. Одним из таких скептиков был и этот инженер, его звали Альберт Вельде. Он говорил: «Разве же можно доверить такие машины людям, не умеющим отличить букву от свиного хвоста!» Горцы, сыновья народных умельцев, тонких мастеров, которыми богата была издревле Страна гор, хотя не знали грамоты, но зато успешно стали разбираться в азбуке техники. И, к немалой досаде иностранцев, дорого стоивших государству, горцы-рабочие освоили эти автоматы и стали выпускать продукцию не только для нужд Кавказа, но и для экспорта в страны Ближнего Востока. Вы только вдумайтесь, почтенные, страна, которая, казалось, была обречена, стала вывозить свою продукцию за границу…
— А что, он ездил с вами?
— Да, перед отъездом домой решил побывать в горах. И однажды мне пришлось присутствовать при таком разговоре бельгийца с кубачинским мастером. Мастер сидел за своим верстаком, на котором были разложены нехитрые инструменты резчика-гравера. Мастер был увлечен своей работой — он в это время вырезывал на слоновой кости барельеф с изображением ставшего дорогим для горцев человека. Иностранец долго за ним наблюдал.
— Тонкая и очень трудоемкая работа, — заметил иностранец, — и, наверное, два-три месяца работает маэстро над этим произведением?
— Полтора года, — не отрываясь, молвил мастер.
— Тем более. А скажите, маэстро, какую же благодарность вы ожидаете за столь долгий труд? — недоуменно спросил иностранец.
Мастер снял очки, обернулся к иностранцу и, показывая на барельеф Владимира Ильича, сказал: — Это я его благодарю!
Право же, почтенные мои, слова эти сказаны просто и от сердца. Они выразили чувства и мысли всех горцев. И Дагестан наших дней строит свое будущее, трудится, готовый повторить все те же слова: «Это я его благодарю».
Пятница — творческий день
1
Под самый рассвет, в пору глубокой осени, сон особенно сладок. Разбуди меня в этот час, я готов — все это знают — схватиться за отцовский кинжал… Но Заур этого не знает.
— Ну, проснись! Видишь, это я, твой татазив-гал, хороший сынок! — тормошит меня Заур и лепечет еще что-то сразу на двух языках: в горских семьях теперь обычное дело — говорить на родном и на русском.
Просыпаюсь.
Сегодня пятница. Мой творческий день. Сегодня я должен заставить себя сесть и работать. В четверг вечером думаешь: ну завтра я гору сворочу — закончу вчерне повесть, перепишу рассказ, обдумаю новое, так долго лежащее в сердце… Только бы сесть за стол. И чтобы никто не мешал.
Пока глаза мои шарят по столу в поисках шариковой ручки, пальцы уже ухватили непочатую пачку сигарет «Дымок». Нет, не буду курить! Ведь клялся самому себе, что брошу… Марк Твен на что был заядлый курильщик — и то сто раз бросал курить… А я что же? Недолго я боролся с собственной совестью, к рукам мигом прилип коробок спичек с красочной этикеткой и надписью — предложением застраховать свою драгоценную жизнь от пожара, увечья, шаровой молнии и прочих случайностей, коими богата жизнь человека… После трех-четырех затяжек приятно закружилась голова; вот он, тот сладостный миг, которого не вернешь больше, хоть целый день кури сигарету за сигаретой. Ну, в путь, на вершину белоснежного листа!
— К тебе пришли! — в голосе жены слышится торжествующая нота отмщения: еще вчера она просила поехать к ее родственникам, а я снова и снова твердил ей о том, что пятница — мой творческий день, твор-чес-кий, а не день визитов. Наш разговор напоминал финальную сцену из оперы, когда каждый поет свою арию и только одному дирижеру известно, что хочет сказать каждый…
— К тебе гости! — повторила жена, распахивая дверь.
«Только бы не пришли пить! Ладно, пусть выпьют сами, только бы не принуждали!» — подумал я. Проклятый этикет: хоть зарежь буйвола, хоть купи цыпленка, но если не поставишь на стол бутылку — ты плохой хозяин, не умеешь достойно встретить, точнее, напоить гостей. Только никто не говорит: «Он достойно напоил родных, сослуживцев». Всех поят, все пьют, но только называется это «принять гостей». Ладно, не мной это сказано, не мне это зачеркивать…
Я вышел к гостям навстречу.
2
— Входите, входите! — пригласил я старика, стоящего первым.
— Нет, сынок, сначала скажи, ты ли это будешь? Ведь ты писатель?
— В этом доме, отец, живет много писателей, — начал было я, не припоминая, чтобы когда-нибудь встречался со стариком. Начал и тут же одернул себя; как можно обидеть гостя подозрением, что он нежеланный.
— Входите, прошу вас!..
— Салам-алейкум, Мирза, сын Байрама! — сказал старик и посторонился, чтобы вошли остальные.
— Это моя жена, а это наши дети. Не подумайте, что здесь все, дома еще трое остались. Старший, да не минует его счастье, на заводе сепараторов работает лекальщиком. Еще вчера вы по телевизору видели. Дочь — в школе средней, сынок тоже учится. — Старик, говоря это, повесил свое длинное мешковатое пальто с воротником из меха медведя-шатуна прямо на счетчик, сел на пол и начал стаскивать свои грязные сапоги — видать, сегодня они отшагали не мало по осенней слякоти.
Его жена, придерживая одной рукой грудного ребенка, раздевала девочку лет семи и мальчугана, рвущегося из ее рук в комнату, где Заур уже гремел игрушками.
— …Простите нас, что нанесли столько глины… Живем на окраине, не вини нас сынок, не дотянулись пока руки до наших улиц, а хорошо у тебя дома, сынок, уютно… И твоя жена, я заметил, добрая женщина… Дети у тебя есть?
— Два сына. Старший в школе, а младший, Заур, слышите, уже плачет, что-то не поладил с вашим…
— Эй, цыц! Не обижайте, это же ваш младший брат! — старик уже взялся было расстегивать узкий ремешок на рубахе.
— Ничего, сами разберутся. Скажите, как зовут, отец?
— Жене моей муж, или просто «эй!», детям отец, соседям сосед, а тебе родственник. Звать меня Хажи-Али. Помнишь, был такой род в нижнем ауле — Куцул…[2] Зачем прозвали наш род Куцул, когда добра в жизни никто не черпал… Мы, куцулы, все кузнецы или лудильщики; кузнецы ковали чужих лошадей, лудильщики лудили чужие котлы…
В комнату вошла моя жена, поставила на стол чайник, тарелку с хлебом, сыром. Странные эти существа, наши жены: утром хмурилась, а сейчас глаза так и сияют.
— Спасибо, красавица, — сказал старик, обращаясь к моей жене, — лучшей еды я не знаю. Только прошу тебя, дай по куску хлеба с сыром моим шалопаям да жене моей — она будет говорить, что сыта, — не верь ей, ушли утром, не позавтракали, у нее молоко может потеряться…
— А выпить у нас ничего нет? — спросил я у жены, хотя при одном только слове «выпить» — будь то коньяк или слабое сухое — у меня где-то под ребрами начинало все дрожать.
— Есть, дорогой… Что хотите выпить?..
— Спасибо. Я не пью, красавица. Вот только если покурить…
— Пожалуйста, почтенный Хажи-Али, вот пепельница, вот сигареты «Дымок»… — я зажег спичку. И все-таки кем же мне доводится почтенный Хажи-Али? Послушаю, может быть, что прояснится.
Гость достал из старого замасленного кисета табак, скрутил цигарку и запыхтел, пуская клубы дыма.
— Сыр у вас горький, лучше сыра не бывает. Предложи мне жареного фазана — я изберу сыр и хлеб. Недаром один горец сказал: в жизни самое главное — горская брынза и кусок пшеничного хлеба! Мудро сказал!
Он еще что-то продолжал говорить — знаете, когда хурджин продырявится, просо из него сыплется, сыплется, — а я сидел и думал: какое же дело привело почтенного Хажи-Али в мой дом?
— Холодно сегодня, лучше бы крепкий мороз, чем такой промозглый дождь с крупой… Нет у нас хорошей зимы… а ведь шли пешком к тебе. Спросишь, почему не сели в автобус? Разве с ними сядешь — обязательно кто-нибудь потеряется или отстанет… Вот эта моя девочка, косички у нее, как хвостики у козлят, на днях потерялась, ну, совсем исчезла. День искал, ночь искал, тревожился: у меня не так много детей, чтобы разбрасываться. Утром нашлась. Знаешь где? В комнате, в детской комнате милиции. На диване спала себе спокойно. Не дети — звери! Никакой жалости нет к отцу. И все-таки я люблю их…
Прошло уже, наверное, полчаса, но то ли мешок был велик, то ли просо мелко, но из старика все еще сыпалось:
— …Живем в новом поселке, там, где кончается асфальт. Молодой такой поселок — еще не всем улицам дали имена, потому называют их линиями: первая линия, вторая линия, а я живу в конце седьмой линии…
У старика очень приятный тембр голоса — наверное, в молодости он пел, но сейчас его голос начал меня укачивать, убаюкивать… Фу, стыд какой, еще не хватает заснуть перед гостем. Но как залатать этот хурджин с просом?
— Выпейте еще чаю, отец. Может, жена ваша выйдет к столу, посидит с нами, покушает, — предложил я.
— Что ты, сынок, пусть моя с твоей там, отдельно поворкуют… Боюсь, что в жизни не стало больше порядка, когда женщины получили равноправие… Смеешься? А я убежден в этом. Разве моя дочь могла бы потеряться, если бы не чувствовала себя ровней мальчишкам с нашей седьмой линии? Вот ты, говорят, писатель, сидишь за этим столом и выдумываешь, сочиняешь всякие небылицы…
— Почему же всякие небылицы? Правду, как в жизни…
— Ха! — Он сверкнул крепкими зубами, такими молодыми для своего старого лица. — Если все будут писать правду, как же отличить в жизни кривду? Вот ты, говорят, смешно пишешь. Пиши, сынок, выдумывай. Что поделаешь, каждый по-своему зарабатывает себе хлеб. Я помню, когда работал в Шурагате кузнецом, механизатором меня тогда называли, знал одного парня. Ну, какой чудак! Чтоб насмешить людей, готов был поджечь собственный дом. И случилась однажды беда — сгорел у него дом. Люди прибежали, а он не поверил и — «ха-ха-ха» — залился смехом: «Бросьте, говорит, шутить». Глядя на него, такого веселого, и другие подхватились хохотать…
— Чай, наверное, остыл, почтенный Хажи-Али!
— Выпью, выпью, сынок. — Он глубоко затянулся цигаркой. — …Что же я хотел сказать? Да, вспомнил: в собесе есть одна добрая русская женщина, такая седая, ну, не волосы, а чистое серебро; говорят, по седине можно определить чистоту души… Вот она сказала мне: «У вас, товарищ, Шихаев, большой стаж на тяжелой работе и выглядите вы старше своих паспортных лет… вам три года не хватает до хорошей пенсии». А моя пенсия сейчас совсем небольшая, по инвалидности — всего сорок рублей на меня, на жену — она у меня очень больная, бедняжка, я на нее кричу, сержусь, а душа болит за нее, у нас шестеро детей, и только старший сын работает, но скоро он пойдет в армию и тогда… Дети растут, нужны учебники, ботинки, тетради… Опять я свернул с главной тропинки. Прости, сынок… Да, года в моем паспорте не совсем точные, там их меньше, а прожил я лет на восемь больше.
Он достал платок, развернул и вытянул из пухлой стопки паспорт.
— …Беда в том, что, когда я родился, отец сделал только зарубку на столбе у входа в саклю. Но зарубка не метрика, а сейчас мне нужна бумажка, метрика, чтобы собес сосчитал мои годы и дал пенсию, заслуженную возрастом и трудом… Когда же я родился? Сейчас скажу, мать моя, покойная, говорила, я родился в тот год, когда умер ее дедушка, а тот умер в год, когда половодье унесло половину саклей аула Сулевкент, а беда эта случилась в тот год, когда было затмение, а уж год затмения все знают — это было, когда из царской каторги привезли тело фальшивомонетчика Али-Пача… Вот теперь, сынок, тебе ясно, когда я родился?..
Я даже вздрогнул — так неожиданно перестало сыпаться просо. Кончилось, что ли?
В это время из детской комнаты появился сын моего гостя. Он шел на руках, балансируя вытянутыми в струнку ногами. За ним таким же манером, на руках, двигалась девочка («равноправная со всеми мальчишками на седьмой линии»). Шествие замыкал мой Заур, на четвереньках.
— Смотри, смотри, у твоего тоже получается! Так, смелее, выше ногу, отрывайся от пола, ух, джигит!..
— Опле! — крикнул его сын, перевернулся и встал на ноги. Такое же сальто проделала девочка. Повалился на бок и Заур, радуясь больше всех.
— Идите, дети, не мешайте нам. — Хаджи-Али нахмурился, и ребята исчезли; девочка — мигом, его сынок — нехотя, цепляясь за стулья, Заур — вприскочку. — …Напротив детской парикмахерской есть такая… экспертиза — там дают метрику. А дают эту метрику тем, у кого есть другая бумажка, называется «направление» начальника отдела загса. Я у него был, но и там тоже нужна бумажка из аула, справка, что до Советской власти записи, кто когда родился, не велись. Ездил я в аул. Достал такую справку, как будто здесь не знают, что записи не велись. Я же не виноват, что в ауле революцию не сделали раньше, ну, хотя бы в тот год, когда я родился… Паспорт там выдавали в тридцатых годах, и всем, кроме детей, наш сельсовет — большевик Корхмас, с гордостью писал в паспортах: год рождения двадцатый — именно в этом году, двадцатом, родилась и укрепилась Советская власть в Дагестане.
«…Экспертиза… справка, загс… сельсовет — Корхмас…» — мелькало у меня в голове, кружилось, путалось. Чаю выпить надо, крепкого чаю, иначе до вечера буду слушать гостя и ничего не пойму.
— …Вот с этой справкой мы пойдем, сынок, сейчас в загс, чтоб меня направили на экспертизу. Спасибо, я вижу, ты хочешь помочь старику. Хадижа! — окликнул гость свою жену. — Я же говорил: в нашем роду настоящие мужчины. Сейчас мы идем с Мирзой по делу, а ты располагайся тут. Помоги хозяйке, может, что постирать надо, обед приготовить… Посмотри, сынок, жена моя красавицей была, да и сейчас выглядит недурно… Трудностей мы пережили с ней много, но и радости не обходили наш дом. Правда, Хадижа?
— Правда. Для радости немного человеку нужно: ласковое слово сказать, и человек в мороз — согрет, голодный сыт… Спасибо вам, Мирза, за приют и угощение, спасибо за доброе слово… Лучше, муж мой, я пойду: дети вернутся из школы… что подумают, никогда мы свой дом не запирали…
— Как пойдешь, Хадижа? С детьми трудно добираться. Ладно, иди, только не растеряй детей. Пошли, сынок… — и он начал одеваться.
3
На улице мой новоявленный родственник говорил так же громко и так же много:
— …Двадцать лет я работал лудильщиком на заводе сепараторов. Семнадцать молодых рабочих были моими учениками. Мой портрет и сейчас не снимают с Доски почета!.. О чем ты задумался? Ругаешь старика, оторвал тебя от твоего творческого дня — мне сказали, что ты сегодня творишь дела, а я вот пришел, помешал тебе.
— Да нет, скорее помог… жизнь у тебя интересная… О тебе надо писать, отец.
— Обо мне? — просиял старик белозубой улыбкой. И тут же нахмурился: — Зачем смеешься? Кому интересно читать обо мне? Я ведь подвига не совершил, хотя семь раз был ранен на войне с немцами. Выкинь из головы эту мысль, сынок, не трать времени. Вон сколько красивых людей идут нам навстречу и обгоняют нас. Ты пиши о любви… Я молодой красивый был. Сильный. Буйвола хватал за рога и валил на землю. Однажды приволок в аул живого медведя… Да, сынок, было время… Недавно поехал в аул за справкой — никого не узнаю, и меня никто не узнает, пока не объяснил, кто я такой. Только камни не изменились, а все остальное изменилось…
4
В городском отделе загса нас приняли как нельзя лучше. Направление было написано за две минуты. Теперь все дело было только за Эльдаром Мухтаровым: по его указанию врачи осмотрят и установят истинный возраст почтенного Хажи-Али.
Эльдар Мухтаров… были когда-то мы с ним друзьями, был повод у меня разочароваться в этом человеке. Теперь Эльдар Мухтаров подозревает, что на кончик моего пера попадут когда-нибудь его проделки, не предусмотренные уголовным, но осуждаемые моральным кодексом. Мухтаров болтает обо мне черт знает что, громче всех кричит: «Держи вора, держи вора!» — а у самого совесть чернее сажи. Он ненавидит меня авансом, действует по принципу: клевещи, клевещи, что-нибудь да пристанет…
Невеселые мысли увели меня далеко из кабинета заведующего загсом, но зычный голос старика быстро вернул меня в день сегодняшний, в мой творческий день:
— А зачем тебе, сынок, было портить отношения именно с этим Мухтаровым, который сегодня камнем лежит на моей дороге к пенсии? Как ты неосторожен, — горевал почтенный Хажи-Али. — Неужели нельзя было стерпеть, а уже когда получим эту бумажку, я первый тебе помогу справиться с негодяем…
— Помолчи, отец! — невежливо оборвал я старика. — Кажется, есть выход. Будет тебе справка. Ты пойдешь к Мухтарову и начнешь поливать меня всячески. Не бойся сказать лишнего: даже самое плохое будет для него недостаточно! Чтобы заставить ишака подняться на палубу, надо изо всех сил тянуть его от пристани. Пулей влетит, вот увидишь!
— Неплохо, кажется, придумал, — обрадовался заведующий отделом загса, — уж я-то хорошо знаю натуру Мухтарова.
— Как же я могу поносить своего родственника?! — возмутился почтенный Хажи-Али, окутывая клубами дыма кабинет заведующего отделом загса. — Мне нечего сказать о тебе плохого. Ты принял меня, как принимают родственника… А нельзя ли припугнуть Мухтарова?
— Пока Мухтаров испугается — большая волокита пройдет, а тебе, сам говоришь, ждать нельзя, сын в армию уходит…
Хажи-Али притушил окурок и встал.
— Что ж… попробую, хотя за свой язык не уверен… Не очень-то он меня слушается, — он поклонился заведующему, сказал мне, что зайдет ко мне вечером, и неожиданно быстро ушел.
5
Осенью на Кавказе в пять вечера город уже зажигает огни. Кончился день. Мой творческий день, за который не удалось написать ни строки. Как сияла снежной белизной стопа бумаги — так и осталась нетронутой… Что-то очень похожи один на другой мои творческие дни. Вот и сегодня… Впрочем, сегодня у меня на душе нет ни упрека, ни тени недовольства: если в каждый свой творческий день я буду находить по одному родственнику — богаче меня не найти человека.
Довольный собой, в обнимку с собственной совестью я вернулся домой. Жена встретила меня слезами. Нет, она не упрекала — это было бы легче, — а молча повела меня в комнаты, то есть в бывшие комнаты — теперь это были сараи, полные разбитой посуды, разорванных книг и рукописей, перевернутой мебели. Верхом на антенне телевизора, как на лихом скакуне, вылетел мне навстречу сын почтенного Хажи-Али. Поддерживая локтем старую кремневку, он гаркнул:
— Руки вверх!
За ним с игрушечной саблей над головой бежал и кружился, падал и вставал Заур. Он не кричал, а как-то верещал от переполнявшего его восторга. Мальчишки играли в войну.
— Успокойся, родная, — утешал я жену. — Посмотри, наш сынок никогда так не веселился. Наш родственник…
— Нашел родственников! Мало у нас родин!..
— Не я нашел, дорогая, меня нашли. Прошу тебя, не делай драмы… А почему ты не отправила мальчика с его матерью?
— Он отказался… Ему здесь больше нравится. Есть что разбить, найдется, что порвать… Это такой разбойник!..
— Улыбнись, милая. Все пройдет. Сейчас вернется его отец и заберет малыша. А где наш старший?
— Как всегда, во дворе. Пойду к нему.
Жена ухватила под мышку Заура и ушла, нет, зачем лукавить, она сбежала, оставив меня наедине с лихим наездником, который подхватил в другую руку саблю Заура.
То, что он вытворял со мной, не придумает самое буйное воображение писателя-фантаста.
Сын моего нового родственника делал на моей спине стойки, крутил сальто, гонял меня по комнате рысью, переходящей с помощью плетки в галоп; загнав меня на стул, он ловко выдернул его из-под моих ног. Я упал удачно, но успел разбить любимую вазу моей жены. Жалеть о вазе, подумать, какими словами выразит жена свою печаль об утраченном, было некогда: юный джигит поставил меня к стенке и взвел кремневку. Ружье не стреляло — это хоть кого обозлит. Выхватил из ножен кинжал, отважный воин ринулся к моему горлу…
Новый мой родственник позвонил в дверной звонок именно в эту минуту. Его ненаглядный сынок отложил расправу со мной и пошел куролесить по комнатам, добивая то, что осталось целым, дорывая все, что еще не было разорвано.
Хажи-Али осмотрел меня, улыбнулся и вдруг расхохотался, да так, что закашлялся… Еще бы! Я бы тоже не удержался от смеха, увидев такого растерзанного, потного, задохнувшегося человека, каким я видел себя в зеркале, чудом уцелевшем после всех гражданских и мировых войн, в которые сегодня играли дети. Сегодня, в мой творческий день!..
— …Не рассматривай себя, я смеюсь над тем, что произошло со мной, — еле выговорил мой гость.
— Значит, все в порядке, Хажи-Али?
— Можешь считать, что так…
— Честно говоря, не ожидал даже, что все так быстро сладится.
— А я решил — чего тянуть? Пришел и сказал…
— Пожалуйста, по порядку, как пришел, что он ответил, что ты…
— Я начал, как ты, сынок, посоветовал: «Це-це-це, совести у людей нет!..» Мухтаров поднял голову и так высокомерно спрашивает: «О ком ты, старик?.. О Мирзе Байрамове, что ли?..» А я отвечаю: «О ком же еще, неважный оказался у меня родственник. Велел сказать своей жене, что его нет дома, а когда я еще раз вернулся, чтобы передать гостинец детям, сам открыл дверь…» Тут Мухтаров прошелся по кабинету и начал: «Лучше бы я не знал этого подлеца! И как его терпит земля? Это дьявол, а не человек! Мешок грязи и лжи! Родного отца убьет — не охнет, только бы клясться его же могилой!..»
— Какой негодяй! — вырвалось у меня. — Это что же, он серьезно тебе все сказал?
— Серьезно, сынок, он так обозлился, побелел с лица, зубами скрежещет, кулаками машет. И тут, сынок, меня прорвало. Забыл я, зачем к нему пришел, обо всех своих бумажках забыл, встал, да как хвачу кулаком по столу, да как рявкну: «Эй, собачий сын, заткни свой язык, псина, а не то придется твоей же экспертизе твои раны считать!» Он сразу свой рот захлопнул, успел только прошипеть по-змеиному: «Ты же сам только что поносил своего родственчика…» А я гляжу прямо в его воловьи глаза, такие большие отрастил глаза, подлец, а ничего в жизни не видит; гляжу в его глаза и говорю: «Да, поносил. Я имею право — это мой родственник, но ты, сын облезлой вороны, причем ты здесь?! Разве у мужчины, носящего папаху на голове, может быть такой грязный рот, полный злобы? Сегодня даже в самом глухом ауле не найдешь такой грязной сплетницы, как ты!..» Он забежал за свой широкий стол и уже оттуда начал грозить, что вызовет постового, если я не уберусь со своими бумажками. Я только засмеялся ему в лицо; негде ему занять благородства, чтобы решить мой вопрос достойно, а своего у него от рождения не было. Так ему и сказал. И еще добавил: «Ты, сопляк, что же, решил, что из-за этих бумажек я совесть потеряю, позволю оскорблять доброго родственника, пусть даже он совсем мне чужой человек?!» — «Как чужой?! Мирза Байрамов тебе чужой? А кто талдычил мне, что он твой, чертов старик, твой родственник? Что ты меня путаешь?! Что ты себя путаешь? Убирайся вон, чтобы духу твоего здесь не было!» — так он мне сказал. Это я точно запомнил.
— И ты ушел?
— А что было еще там делать? Все, что надо было сказать, я сказал, все, что мог услышать, услышал…
Да, если в молодости человек валил буйвола на землю и живьем волок медведя в аул — его ничего не укротит: ни годы, ни обстоятельства.
— Ах, почтенный Хажи-Али! Ты же все потерял, вместо того чтобы приобрести то, что тебе нужно!..
— Нет, дорогой, я приобрел больше, чем потерял. Я нашел человека, а это для меня всего дороже.
Старик встал, пожал мою руку, подхватил своего сынишку и — был таков. Ушел домой, к семье. Ушел, одержав для себя победу, выказав достоинство, которого я пожелал бы многим…