ИНФЛЯЦИЯ СЛОВА
Около ста лет назад Достоевский писал: «Очень верное правило о том, что слово серебро, а молчание золото, уже давно не в ходу у наших художников». Сто лет назад! Это время овеяно для нас мифом, легендой о золотом веке слова. Золото и серебро — металлы; однако в наше время слово уже давно потеряло металлический звук. Единственный металл, который приходит на ум в связи с сегодняшним словом — это жесть; а еще больше оно напоминает ослиную кожу, натянутую на барабан. В те золотые времена у слова был свой смысл, свои дорожки и тропинки, по которым оно спешило к людям; оно ехало на тройках, в дилижансах и на конке; в торжественном покое, с которым оно приходило к людям, было достоинство и сознание собственной ценности. Сегодня слово приобрело быстроту молнии; и эта быстрота умножается на необыкновенное, невероятное и тревожащее количество слов. Если верен закон сохранения энергии, то все межзвездное пространство должно быть заполнено словами нашего времени, ненужными и глухими звуками. Ракета, летящая к Марсу, где-нибудь в пространстве вселенной натолкнется на непреодолимую преграду из фраз; и если бы у нее было устройство, чувствительное к смыслу, красоте и музыке слова, она с разочарованием вернулась бы обратно. Тысячи радиостанций каждый час извергают в пространство миллиарды слов; ротаторы с головокружительной быстротой печатают миллионы экземпляров газет, в которых примерно столько же слов, сколько в повестях Тургенева. Сколько слов в день приходится на одного жителя нашей планеты? О горе нам, это астрономическая цифра! Человек сгибается под этой кошмарной тяжестью, которая давит на него со всех сторон. В старину любили употреблять образное выражение: жужжали как пчелиный рой, или: жужжали как мухи; какие смешные, невинные сопоставления по сравнению с теперешним: жужжали как слова!
Инфляция слова бросает свою грозную тень на литературу всего мира. В огромном количестве слов менее ценных и значительных, чем даже жужжание мухи, теряют свой смысл и слова, обладающие внутренней силой, независимостью и красотой.
Одновременно с устрашающим ростом количества слов словарный запас уменьшился. Чем дальше, тем явственнее проглядывается рождение некоего всемирного «basic English», примитивного языка с очень бедным запасом слов. Газеты и радио, эти самые крупные концерны по производству слов, пользуются лишь какой-нибудь тысячей слов из основного словарного фонда. Словосочетания стали настолько устойчивы, что слова в них окаменели, как будто их кто-то заколдовал, они немы. Все это огромной тяжестью обрушивается на жизнь, мышление людей, на литературу.
Литература защищается, но она почти беззащитна; это глас вопиющего в пустыне. Развитие современной буржуазной литературы было в том числе и борьбой за расколдовывание слова. Поэты, которые поняли, какая опасность для слова таится в технической цивилизации, пытались вырвать его из бесконечного потока, из условностей, из устойчивых словосочетаний, пытались снова вдохнуть жизнь в окаменевшие слова. Не получилось: поэты освободили слово от количества, но не вдохнули в него новую жизнь. Вместо тупой и неуклюжей окаменелости возникла причудливая мозаика, составленная из разноцветных черепков; старые словосочетания утратили смысл, новые были бессмысленны. Эта новая привлекательная и часто очень многообещающая бессмыслица, этот формализм (таково сейчас его поверхностное определение) был серьезной и неудачной попыткой; сегодня к ней уже невозможно вернуться, но можно учесть ее опыт.
Мы создали свой собственный формализм, укладывая окаменелые формы в строчки и стихи. Этот наш формализм более ленив по сравнению с формализмом буржуазных писателей: в нем нет поиска. Мы перенимаем схемы, устойчивые словосочетания и окаменелости прямо у массовых производителей и массовых распространителей, затем продаем их под вывеской «литература» и этой вывеской обманываем и себя и покупателя. Литература сопротивляется, но по большей части отступает.
Коммерческий характер западной литературы и слишком большой упор на пропагандистскую сторону у нас делает литературу невыразительной; чем дальше, тем больше она обручается с жутким и отвратительным миром немых слов. И это брак по расчету: литература отступает и продается для того, чтобы обеспечить себе если не роскошное, то по меньшей мере удобное существование. Бунт против условностей, который всегда приносит с собой открытия, очень редок; это не широкое движение, а всего лишь проявление отчаянной храбрости одиночек.
Когда-то, еще совсем недавно мы пользовались хорошим правилом: язык народа — это неиссякаемый, неиссыхающий источник. Однако оказывается, что этот источник может иссякнуть и высохнуть. Зараза распространяется быстрее, чем мы сознаем. Каждодневное, постоянное давление невероятного количества пустых слов разрушает вековые традиции; шаблон проникает в народный язык. И даже самый консервативный язык, язык деревни, не может спастись от этого вторжения; речь сегодняшней сельской молодежи приближается к общепринятым языковым нормам, этому бесполому журналистско-фразовому сленгу. Исчезают многие редкие красивые слова — когда их случайно произносят старушки, они кажутся молодым необычными, странными и смешными. Это, пожалуй, больше всего напоминает первое наступление буржуазной цивилизации сто лет назад, когда оно сломило творческие силы народной поэтики; сегодня же идет атака на саму сущность, образность народной речи.
Мы полагали (последним об этом писал Михал Хорват в «Новой литературе», № 4, 1957), что литература должна и может выступать корректором общенародного языка. Должна, но не может им быть. Влияние литературы на общенародный язык иллюзорно. Нас вводят в заблуждение воспоминания о мартинской идиллии и буколических временах, когда Ваянский и Шкультеты[11] выступали законодателями языка посредством литературы. Нас вводило в заблуждение то, что все тогда писали так же, как говорили, а говорили так, как писали. Это время невозвратимо; влияние литературного языка на язык общества сегодня гораздо меньше, чем в прежние времена. И даже если бы литература высоко несла на своем щите чистоту и красоту языка — хотя она несет его не только не высоко, но даже не низко и не полунизко — и тогда количество победило бы качество, значительные красивые слова были бы унесены мутной лавиной громких и пустых слов.
Процесс девальвации слова происходит угрожающе и трагически быстро. Может быть, я выражусь слишком резко, но в нынешнем положении вещей мне видятся признаки разложения языкового подсознания. Если дело пойдет так и дальше, через несколько десятилетий нам придется издавать Тайовского[12] со словарем старословацких архаизмов.
Мы обречены на то, чтобы думать (хотя многие думать не любят): этого требует прогресс человечества. Инфляция слова коварна и опасна для строительства социализма, потому что она опасна для мышления. Она нависает над ним как темная туча, как густой, непроницаемый туман; языковые схемы и шаблоны позволяют мысли двигаться лишь в опасно узком русле. Сковывание и умерщвление слов означает также сковывание и умерщвление мыслей, потому что слова — это форма мыслей, без них нельзя думать. Некоторые (многие) обленились настолько, что для них уже нет возврата; если у них насильно отнять схемы, они останутся обнаженными среди терний, мир станет для них темным, непроницаемым и бессмысленным.
Что делать?
Литература может многое, но далеко не все. Она может быть примером, может возвратить слову его смысл, вкус, цвет и музыку; она может вырвать слово из этого множества, может придать ему новое звучание, звучание новой эпохи. Все это возможно лишь при одном условии: что она будет экономить слова и не экономить мысли. В век кино и телевидения литература обязана в самых ограниченных рамках сказать как можно больше. Для современной литературы описание такой же анахронизм, каким кажется нашей современной технике паровой котел Джеймса Уатта; полнота и подробная обрисовка образа отступают перед несколькими штрихами, которые передают всю его сущность; слово должно нести в себе все, что оно только способно нести.
Такая литература (пока это больше идеал, больше воображение, чем действительность) может нанести удар инфляции слова, но не может уничтожить ее. Над тем, чтобы слово опять обрело свой потерянный смысл, должно работать все общество.
Уже не раз было доказано, что в марксизме, в строительстве социализма можно использовать культурный, чуткий и точный язык (об этом свидетельствует, например, язык классиков марксизма, а в последнее время — постановлений партии). Наши массовые производители и распространители слова, самые активные и решительные проводники его инфляции — газеты и радио — должны над этим задуматься. Выздоровление, естественно, не может быть легким и безболезненным: многие должны будут научиться делать то, чего им до этого делать не приходилось: думать.
Перевод О. Гуреевой.
РАЗМЫШЛЯЯ О БУДУЩЕМ
Современники славных мореплавателей не осознавали, что они вступают в новое время; то, что нам видится издали, из исторической дали как переворот и перелом, для них было серыми, неспешными буднями, наполненными надеждой и страхом, трудом и любовью, той извечной человеческой деятельностью, которая словно не подчиняется законам движения. И если мы не мудрее, то, по крайней мере, опытнее: мы знаем, что причастны к новой эпохе. Паровая машина: чувствуете, как патриархально это звучит? Завоевание космического пространства сегодня — уже не абстракция, а естественная обязанность человечества; кибернетика — уже не заклинание, не магическое слово, но повседневный помощник человека. Мы усилили свои органы чувств, свое зрение и свой слух, в миллион раз увеличили мощь человеческих рук, преодолели собственную тяжесть и взлетели к небесам, по сказкам и сказаниям мы знаем, что это были извечные мечты человечества. Нам по силам оказалось и то, о чем наши предшественники не смели даже мечтать: мы умножили эффективность человеческого мозга, и более того, преодолев силу притяжения нашей старой, доброй Земли, мы вырвались из ее плена.