Избранное — страница 4 из 19

ля хрестоматии» и «Тогда остается только одно!», несомненно, участвовало в идеологической подготовке этого движения, хотя Всемирный конгресс деятелей культуры в защиту мира во Вроцлаве, положивший ему начало, происходил уже после смерти писателя.

Лейтмотивом эссе «Вот — наш манифест» Борхерт сделал слова, начертанные весной 1945 года на развалинах немецких городов: «Никогда больше не быть войне!» Автор начинает с констатации факта «Мы проиграли!» и продолжает: «Мы уже не будем строиться по первому свистку и говорить «Так точно!» по первому лаю. Лай фельдфебелей и пушек заглох. Мы можем теперь плакать, петь, оправляться, когда приспичит… Мы больше никогда не будем вгрызаться зубами в песок от страха. (Ни в песок степей, ни в песок Украины, ни в песок Киренаики или Нормандии, — ни в горький и грубый песок нашей отчизны!) И не будет больше этого слепого жаркого сгустка в мозгу и в кишках за секунду до битвы… Ибо мы — те, кто говорит «нет». Но мы говорим «нет» не от отчаянья. Наше «нет» — протест… Потому что мы любим эту гигантскую пустыню, что зовется Германией… И эту Германию нам надо снова строить — в пустоте, над бездной, — из нашей нужды, силой нашей любви».

Наиболее отчетливо и последовательно в своей страстной антиимпериалистической устремленности воззвание «Тогда остается только одно!» — последнее произведение Борхерта, написанное им в Базеле за несколько дней до смерти. Он призывает твердо сказать «нет» рабочего, которому прикажут делать пулеметы, исследователя, которому велят изобрести «новую смерть против старой жизни», поэта, которого будут заставлять писать песни ненависти вместо песен любви, портного, которому дадут заказ на мундиры и шинели, судью, которого введут в состав военного трибунала, железнодорожника, которому прикажут дать отправление эшелону с боеприпасами, любого гражданина, которому вручат призывную повестку…

Так при возникновении реставрационных тенденций в Западной Германии и, в сущности, еще до того, как начался процесс ремилитаризации, Борхерт сумел заметить в зародыше и предугадать направление развития. Решительное и страстное «нет!» войне, реваншизму, ремилитаризации было последним словом, завещанием писателя. Антифашистская определенность и направленность этого завещания — и идейно-эстетический облик Борхерта в целом — определили его воздействие на последующее развитие литературы ФРГ, на демократическое и гуманистическое направление в ней. Имя Борхерта стало своеобразным девизом, выражавшим общественную и художественную программу «группы 47». Его новеллистическое искусство было унаследовано и развито Генрихом Бёллем, Вольфдитрихом Шнурре, Эрнстом Шнабелем. В романах и повестях Г.-В. Рихтера («Они выпали из господней длани», «Не убий»), Г. Бёлля («Поезд пришел вовремя», «Где ты был, Адам?»), Г. Ледига («Реактивные минометы», «Возмездие») и др. также сказались и продолжают сказываться «уроки Борхерта», первого из западногерманских писателей, ступивших на путь бескомпромиссно-честного расчета с фашистским прошлым.


И. Фрадкин

НА УЛИЦЕ ПЕРЕД ДВЕРЬЮ

Пьеса,
которую никакой театр не захочет ставить,
никакая публика — смотреть
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Б е к м а н, один из тех.

Е г о  ж е н а, которая его забыла.

Е е  д р у г, который ее любит.

Д е в у ш к а, чей муж вернулся домой на одной ноге.

Е е  м у ж, который тысячу ночей о ней мечтал.

П о л к о в н и к, очень веселый.

Е г о  ж е н а, которая мерзнет в теплой комнате.

Д о ч ь, она как раз ужинает.

Е е  м о л о д ц е в а т ы й  м у ж.

Д и р е к т о р  к а б а р е, который хотел быть смелым, но потом предпочел стать трусом.

Ф р а у  Х л а м, всего-навсего фрау Хлам, и это самое страшное.

С т а р и к, в которого никто больше не верит.

М о г и л ь щ и к  с отрыжкой.

Д в о р н и к, который вовсе не дворник.

Д р у г о й, которого знает каждый.

Э л ь б а.


Человек вернулся в Германию.

Он долго отсутствовал, этот человек. Очень долго. Пожалуй, слишком долго. И вернулся совсем не таким, каким ушел. Внешне он сродни пугалу, которое ставят в огородах, чтобы пугать птиц (а иной раз, впотьмах, и людей). И внутренне тоже. Тысячу дней прождал он на лютом морозе. За вход ему пришлось заплатить своей коленной чашечкой. И после того, как он тысячу ночей прождал на лютом морозе, он все же наконец вернулся домой.

Человек вернулся в Германию.

И тут ему демонстрируют сумасшедший фильм. Во время сеанса он много раз щиплет себя за руку, потому что не знает, бодрствует он или спит. Но затем видит, что с людьми справа и слева от него творится то же самое. И думает: видно, это правда. А потом, когда он с пустым желудком и окоченевшими ногами снова стоит на улице, он понимает, что это был самый обыкновенный фильм, самый обыкновенный фильм. О человеке, который вернулся в Германию, об одном из тех… Об одном из тех, что приходят домой и все же домой не приходят, потому что для них больше нет дома. Их «до́ма» на улице, перед дверью. Их Германия — ночью на улице, когда хлещет дождь.

Это их Германия.

ПРОЛОГ

Воет ветер. Эльба плещется о понтоны. Вечер. М о г и л ь щ и к. На фоне вечернего неба силуэт человека.


М о г и л ь щ и к (рыгает много раз подряд и каждый раз приговаривает). Ишь ты! Ишь ты! Как они — ишь ты! Как мухи! Точь-в-точь как мухи. Эге, да там кто-то стоит. На понтоне. Кажется, в военной форме. Ну да, в старой солдатской шинели. Без фуражки. Волосы у него короткие, как щетина. Стоит довольно близко к воде. Даже слишком близко к воде. Это подозрительно. Впотьмах у воды стоят либо влюбленные пары, либо поэты. А может, это один из великого серого множества тех, кто уже не знает радости. Кому все осточертело и кто вышел из игры. Похоже, это один из них стоит на понтоне. Стоит слишком близко к воде. Один стоит. Значит, это не влюбленная парочка, для парочки нужны двое. И не поэт. У поэтов волосы подлиннее. А у этого на понтоне — как щетина. Странное дело с этим малым на понтоне, очень даже странное.


Слышится всплеск, тяжелый и темный. Силуэт исчез.


Ишь ты! Раз — и нет его. Прыгнул. Слишком близко стоял к воде. Она его и слизнула. Нет его теперь! Ишь ты! Человек умирает. Ну и что? Да ничего. Ветер веет по-прежнему. Эльба плещется по-прежнему. Трамвай звенит по-прежнему. Шлюхи, белые, гладкие, по-прежнему высовываются из окон. Господин Хлам переворачивается на другой бок и храпит по-прежнему. И часы, ни одни часы не остановились. Ишь ты! Человек умер. Ну и что? Да ничего. Только два-три круга на воде — все, что от него осталось. Да вот уж и кругов не видать. А пропали круги, и он забыт, пропал без следа, словно и не было его. Вот и все. Э, никак, там кто-то плачет. Странно! Старик стоит и плачет. Добрый вечер.

С т а р и к (не жалобно, а с великим огорчением). Дети! Дети! Мои дети!

М о г и л ь щ и к. Ты почему плачешь, старый?

С т а р и к. Потому, что не могу ничего изменить, ох, потому, что не могу ничего изменить.

М о г и л ь щ и к. Ишь ты! Прощенья просим. Плохо, значит, дело. Но ты же не брошенная невеста, чтобы так убиваться. Ишь ты! Прощенья просим!

С т а р и к. О мои дети! Это же все мои дети.

М о г и л ь щ и к. Ого! Кто же ты такой?

С т а р и к. Бог, в которого никто больше не верит.

М о г и л ь щ и к. А почему ты плачешь? Ишь ты! Прощенья просим.

Б о г. Потому, что ничего не могу изменить. Они стреляются. Они вешаются. Они топятся. Убивают себя, сегодня сто человек, завтра сто тысяч. А я, я не могу этого изменить.

М о г и л ь щ и к. Худо, худо, старик. Очень худо. Но никто в тебя больше не верит, в том-то все и дело.

Б о г. Очень худо. Я бог, в которого никто больше не верит. И я ничего не могу изменить, дети мои, ничего не могу. Худо, совсем худо!

М о г и л ь щ и к. Ишь ты! Прощенья просим. Как мухи! Ишь ты! Черт возьми!

Б о г. Почему вы все время так мерзко рыгаете? Это просто ужасно!

М о г и л ь щ и к. Что и говорить, отвратительно. Профессиональная болезнь. Я могильщик.

Б о г. Так ты смерть? Тебе хорошо. Ты новый бог. В тебя они верят. Тебя любят. Тебя боятся. Ты ниспровержим. Тебя никто не может отрицать! Или поносить. Да, тебе хорошо. Ты новый бог. Мимо тебя никому не пройти. Ты, смерть, новый бог. Но облик твой изменился. Больно ты разжирела. Я тебя помню совсем другой. Куда тощее, суше, костлявее, а теперь ты круглая, жирная и благодушная. Прежде смерть выглядела голодной-преголодной.

С т а р и к. Ну да, в этом столетии я малость обросла жирком. Дела шли отлично. Все война да война. Как мухи! Как мухи липнут мертвецы к стенам этого столетия. Как мухи, недвижные, иссохшие, лежат они на подоконнике времени.

Б о г. Но отрыжка? Почему вы так мерзко рыгаете?

С т а р и к. Обожралась. Обожралась, вот и все! Нынче от отрыжки не избавишься. Ишь ты! Прощенья просим!

Б о г. Дети, дети! И я ничего не могу изменить! Дети мои, дети! (Уходит.)

С т а р и к. Ну, если так, спокойной ночи, старик. Иди спать. Да смотри, хоть ты-то не свались в воду. Один тут недавно сверзился. Осторожно, старик. Темно ведь, хоть глаз выколи. Ишь ты! Иди домой, старик. Ничего все равно не изменишь. И не оплакивай того, кто сейчас бултыхнулся в воду. В солдатской шинели, с волосами щетиной. Ты исплачешься весь! Теперь по вечерам у воды стоят не влюбленные парочки, не поэты. Этот малый был только одним из тех, что больше не хотят или больше не могут. Кому совсем уж невмоготу стало, те вечером потихоньку бросаются в воду. Бултых! Кончено. Забудь о нем, не реви, старик. Смотри, доревешься. Это был всего-навсего один из тех, которым уже невмоготу, один из великого серого множества… только один…

СОН

На дне Эльбы. Монотонный плеск мелких волн. Э л ь б а. Б е к м а н.