Избранные эссе — страница 3 из 64

Есть одна точная параллель этому монашескому типу в светском мире, — это семья.

Как ни странно, в просторечии мы часто слышим, что перед человеком стоят два пути — семья и монашество. И выходит, что как бы один может подменить другой путь. Но по существу это совершенно неверно.

Монашество упирается в эсхатологию, а семья вырастает на природных и подзаконных корнях материального мира. Обед целомудрия приводит в монашество в подавляющем большинстве своём людей, не имевших семьи, не строивших личной жизни, не увидевших того, что эта личная жизнь никак с Апокалипсисом не может совпадать.

В основе семьи лежит также чрезвычайно сильный инстинкт, — это завивание гнезда, организация и строительство своей собственной жизни, часто отделённой стенами от мира, замкнутого на крепкие засовы. Человек строит «образ жизни, и печётся не только о её материальном благополучии, но и о нравственной чистоте, о внутреннем благолепии. Семейный человек ограждает свою ячейку от внешней грязи, от всякого засорения, он её охраняет и утверждает в ней своё личное семейно–коллективное, и противопоставляет всякому внешнему «они». И вот странность, люди искренне принимающие обед целомудрия, отказываются от одной части того, что заставляет других строить семью: они не примут плотской любви, ни деторождения, — но они принимают всё другое, что связано с семьёй, с духовной семьёй, с «образом жизни».

Они тоже стремятся за высокие стены, куда бы не проникала грязь и скорбь мира, они строят некую духовную семью и ограждают её и берегут от всякого посягательства, как святыню. Они много работают, и человек отрекается от своих личных выгод во имя общего, он приносит жертвы… минутами трудно поднять руку и возвысить голос на столь прекрасную идею такой монашеской семьи и на благолепие в светлом монастыре. И внутренний голос зовёт нас к нестяжанию в этой области.

Бывают времена, когда сказанное не может быть очевидным и ясным, потому что сам воздух язычествует и соблазняет нас идоловыми чарами!

Хочется возопить: пустите за ваши белые стены беспризорных воришек, разбейте ваш уставной уклад вихрями внешней жизни, унизьтесь, опуститесь, умалитесь… И как бы не умалялись и как бы не опускались, разве можете сравниться с умалением, с самоуничтожением Христа! Даже на Голгофе, не на позорном Кресте, а в Вифлеемских яслях, когда Ангелы пели «Слава в вышних Богу». Так примите же обет нестяжания во всей его опустошающей суровости, сожгите всякий уют, даже монастырский, сожгите ваше сердце так, чтобы оно отказалось от уюта, — а тогда скажите — «Готово сердце моё, готово». Да, бывают времена, когда сказанное не может быть очевидным… и сам воздух язычествует.

Но наше‑то время, оно действительно христианствует и в самой своей страдающей сущности.

Оно разрушает всё прочное, всё устоявшееся в наших сердцах, освященное веками… и поэтому нам дорогое. Оно помогает нам действительно и до конца принять не «образ жизни», а «безобразие» жизни. Принять не монастырские стены, а полное отсутствие самой тонкой перегородки от мира, от его боли, от устоявшейся жизни. Принимаем смерть и гибель, крест христианства, огонь его, самоотречение и самоотдачу, эсхатологию христианскую, Апокалипсис — принимаем!

В конце скажу, что мне не хотелось бы, чтобы всё сказанное было отнесено исключительно к монашеству и его путям в современном мире. В нём только ярче и резче выступают все противоречия.

Аскетизм


Источник - http://mere-marie.com/



«Только в любви к человеку и в сердце милостивом открывается божественное услаждение.»

«В нём, в коммунизме, и есть тёмный лик своего, коммунистического аскетизма, стальной хребет изощрённой воли, измождённая плоть и разодранные ризы.»

Якобы на почве гуманизма и якобы во имя человечества, но в одной его части — трудового класса, (а именно пролетариата), в забвении Бога и отречении от Христа, возродился суровый, аскетический путь.

Монахиня Мария, Париж

Первые века нашей эры — начала христианства в мире — были ярко окрашены суровым и непреклонным АСКЕТИЗМОМ. Нет сомнения, что торжеству христианства гораздо больше способствовали отшельники, живущие в пустыне (Антоний, Пахомий и др.), чем самое пламенное и пылкое увлечение христианством властителями государств. Ведь они оказывали ему не только всякое покровительство, но и внедряли его мечом и силою государственного аппарата в сердца своих верноподданных.

Получив признание византийских императоров, христианство оделось в парчу и виссон, изнежилось, приспособилось к пышности двора и сильно расцвело во внешних проявлениях: христианском искусстве, постройке соборов, иконостасах, витражах, но одновременно утеряло свой крепкий и жёсткий хребет времён мученичества, разошлось вширь в ущерб глубине. А если бы этой глубины не было, трудно было бы сказать, какие эмпирические формы приняло бы византийское православие. Но эта глубина была! И хранилась она в Нетрейской пустыне, на Синае, около Александрии, под самыми стенами Царьграда.

Отшельничество и монашество оказалось носителями и хранителями суровой и подлинной правды православия!

В то время как при дворе императора роскошествовали и излишествовали, утончались и разлагались, пустыня была наполнена отшельниками, спящими в гробах, питающимися размоченной чечевицей, стоящими ночами на молитве, так что вечером перед их глазами заходило солнце, а утром длинная тень клонилась к закату от восходящего солнца за их спинами.

Столпники, молчальники, борцы со страшными искушениями пустыни, молитвенники за мир, подвижники и аскеты — вот что было спинным хребтом православия. Это они сурово вели церковный корабль, отражали бури ересей, выправляли истинную веру. Именно это пленяло всех, ищущих правды и подвига, налагало неизгладимую печать, полную духовной красоты и истинного величия, на грешную изнеженную, вырождающуюся Византию, которая в бренном своём величии истлела. А вечное дело православия, находящееся в суровых руках смиренно–неприклонных монахов, продолжало расти! Оно расширилось в мире и особенно, на другой почве… на русской.

Я не буду излагать историю аскетизма и отношение к нему мира. Скажу только, что в известную минуту этот внешний, светский мир, восстал на аскетов. Он обвинил их в том, что во имя Бога, они предают брата своего — человека. И тогда наступил момент, когда человеческая жизнь была выведена из монастырской ограды, из пустыни и киновий, (частично даже из под церковного купола) на широкий путь гуманистического возрождения.

Человек, любовь к человеку, абсолютная и непререкаемая ценность и правда человечества, история и творчество во всех проявлениях человеческого лика в мире — вот, что было объявлено мерой вещей и ключом премудрости.

Мы вернёмся ещё к вопросу о том, предавал ли аскетизм правду мира во имя Божьей правды. А пока остановимся на том, что гуманизм, увлечённый и пленённый «ценностью» человеческого лица, перешёл в другую крайность — он предал правду Божию!

* * *

Если носители духовной правды аскетизма отрекались от мира во имя любви к Богу, то тут мир, в лице гуманизма, отрекался от Бога во имя любви к себе. Можно ли сказать, что утверждение любви к плоти мира и творению, является отрицательным и противоречащим его Творцу? Нет и нисколько. Даже можно сказать, что высшим проявлением любви к творению и объясняется проникновение в тайну ЕГО творчества. Любовь и творение есть мост к любви и к Творцу.

Но удивительным свойством обладает Истина и не даром она именуется Полнотой.

Часть истины, взятая в отдельности от полноты Истины в забвении и отрицании этой полноты, становиться уже не истиной, а ложью. Исчерпывающая полнота заповедей: «Возлюби Бога твоего и возлюби брата своего, как самого себя», — именно в таком двуедином составе и есть Полнота Истины.

Так, если вернуться к Гуманизму, можно сказать о нём, что:

1. Он обвинил Христианство, что оно приняло только первую часть этой полноты Истины, — Гуманизм отрёкся от любви к человеку, творению и Сыну Божию. Этим самым бессознательно умалил свою любовь к Богу — Творцу и Отцу человеческому. А, обвинив, впал в обратный грех.

2. Гуманизм предал любовь к Богу.

3. В творении он перестал ощущать Творца. Этим самым он умалил и творение.

Таков внутренний смысл Гуманизма, но нам важнее остановиться на методе его воздействия. Гуманизм же сам по себе, есть как бы принцип Возрождения — опыт наивный, зачарованный пафосом человеческого самоутверждения. В период Возрождения было слишком много радости, чтобы прочувствовать необходимость глубины и внутренне собраться. В этот период Возрождение не сумело ограничить себя и выковать духовные мускулы.

В то же время Аскетизм в мире перестал существовать в том виде, как он существовал раньше. Но совершенно неожиданно он воскрес и в девятнадцатом веке, получил новое дыхание на русской почве!

Первое воскрешение Аскетизма и утверждение его правды (как противоположность Гуманизму) мы находим у Константина Леонтьева.

Как же понял его Леонтьев? Как он воспринял древнюю аскетичность его пути? Это звучит парадоксально, но он его воспринял так, как его воспринимали гуманисты. То есть Леонтьев заявил, что «любовь к Богу не может ужиться с любовью к человеку. Что любовь к Богу ведёт к проклятию человека, что в этом и есть последняя правда и смысл православия. Всякое же иное Православие — неопределённое и розовое православие, от которого надо избавляться огнём и мечом».

Разница Леонтьева с Гуманизмом состоит не в том, что они по разному определяют значение древнего христианства. Они его определяют одинаково — «как предательство мира во имя любви к Богу».

Разница между ними в том, что они неодинаково оценивают такое отношение к миру!

а) Гуманизм не хочет любви к Богу, предающей человека, и именно на этом основании доходит вплоть до отказа какой либо любви к Богу.

б) Леонтьев, говорит решительное и безоговорочное «ДА» отречению от мира, во имя любви к Богу!