— Бери, не жалко.
Ведь когда человек отдает себя другому, он отдает целый мир без остатка (а если с остатком — что за любовь?) и берет целый мир, вот только знать бы обоим, как сберечь.
Может, так рассмотрел Кирюха Алену, может, просто обнял покрепче среди бочек, когда она стояла в расстегнутом ватничке, с деревянной лопаткой в руках, в клеенчатом фартуке, облепленная чешуей, как брошками, в сапогах, куда запихнуты брюки, вылезающие из-под юбки. Выследил подальше от фонаря, обнял, услышал, что она уже не маленькая, и сказал:
— Я тебя не обижу.
Аленка вырвалась, замахнулась на него лопаткой, прошептала:
— Обидь попробуй… Я тебе руки отшибу!
Не крикнула, заметьте…
Может, и вовсе не так. Этого никто не знает. А про свадьбу уже знает, кажется, весь берег.
Едва среди чистого неба повисло светило, как аэростат с землей на лучах, Кирюха принес на почту пять телеграмм и, довольный, сказал телеграфисту-телефонисту:
— Я еще и по телефону говорить буду.
— Подожди до вечера, Киря, — дал ему товарищеский совет телеграфист-телефонист Кузя Второй. — С восемнадцати ноль-ноль льготный тариф, тогда и гуляй.
— Втыкай сейчас же, — велел ему Кирюха. — Один раз свадьба.
Кузя Второй с завистью посмотрел на могучего Кирюху и подряд, без малейшей задержки, вызвал несколько прибрежных городков и поселков, где прятались родственники новобрачных, как известные, так и до сих пор не известные в Аю. Такие дальние, что и они, наверно, не сразу сообразили, кто им эти самые Алена с Кирюхой. Но приехать на свадьбу согласились, не разоряя Кирю длинными разговорами.
Свадьба — это свадьба.
Он хлопнул Кузю Второго лапищей по плечу, так что у Кузи до сих пор одно плечо становится ниже другого при воспоминании об этом ударе, крикнул:
— Смотри, Кузя, сам приходи, как штык!
И загрохотал сапогами по улице в сторону магазина.
А Кузя Второй по телеграфу сообщил еще в пять мест о том, что в Аю рождается новая семья, и задумался о превратностях своей судьбы.
По всем статьям он завидовал Кирюхе. Начнем с того, что у того был рост и все было — и силы полные руки, и голоса полная грудь. Уж мать-природа если даст, так даст, нет — так нет. Кузя Второй так рявкнуть не может, как Кирюха шепотом говорит. Кузя Второй не выше Аленки, ну, разве вот на два пальца. Кузя (между нами) давно посматривал на Аленку, а ее, крошечку, увел Кирюха. Заграбастал. И Кузя сидит и отчетливей, чем во сне, видит, как на пиру он наносит удар Кирюхе, сбивает его с ног и берет за руку Аленку в свадебной фате… Но Кузя Второй не станет бить Кирюху, не станет мешать его счастью. Пожалуйста. Он добрый. Может быть, он самый добрый человек в Аю, если хотите знать.
Он подходит к белой стене, прислоняется к ней спиной и проводит карандашом над головой, тронув невзначай непослушный хохолок на затылке. Потом он отшагивает и примеривается глазом к отметке, как бы смотрит на себя со стороны. Метр пятьдесят семь, это давно известно, но так все же наглядней… Да, Кузя, в богатыри ты не годишься. И вообще — Второй…
Он родился, когда старший брат Кузя болел дифтеритом. Было страшно, врач сказал, что Кузя… В общем, не жилец на белом свете… И отец, потерявший голову, потребовал, чтобы новенького мальчишку назвали тоже Кузей, потому что не мог вообразить, как это вдруг дом окажется без Кузи, и мать согласилась, а старший брат поднатужился и перетерпел болезнь, удивив врача. Так остались под одной крышей два брата — Кузя Первый и Кузя Второй.
Оба они росли наперегонки, младшего даже хвалили, что он не отстает, и дохвалились. Вдруг он остановился и отстал от старшего на целую голову. Второй! Все смеялись, кроме матери. Она звала их Кузя и Кузнечик. Мать — это мать.
Оба они пошли в море на одном сейнере, но после шторма, когда самолет шесть дней искал их «Гагару», оставшуюся без солярки (вы, наверно, и не знаете, что на рыболовецких сейнерах стоят моторы, снятые с танков, и ходят они, как танки, на солярке, самом дешевом горючем), ну вот, после этого шторма, значит, мать потребовала, чтобы один Кузя нашел себе дело на земле. Первый на что тюфяк, а сразу сказал басом:
— Вон пусть Кузнечик себе по травке прыгает.
— Сам прыгай, — огрызнулся младший брат.
— Я нет, — категорически отрубил старший.
А он пострадал и согласился. Второй… И мать есть мать… Первый ходил теперь рулевым на «Ястребе», с Сашкой Таранцом, в молодежной бригаде, а он сидел на телефоне и отстукивал телеграммы во все концы о том, что Алена выходит за Кирюху… Сердечный привет!..
На почте было пусто и тихо.
Кузя Второй обиженно отвернулся от Аю, толпящегося у распахнутых дверей почты, и стал смотреть в окно на горы. Удивительное дело: маленькое окно вмещает в себя и горы, и клочок неба, такого высокого, что орлы висят в нем соринками. А глаз человека и вовсе бездонный — он вмещает в себя столько, что ему уж и земли с земным небом мало. Ему всего мало! Давай космос! Получается, что вся вселенная меньше жадной точки человеческого глаза…
Так Кузя отвлекает себя от неприятностей…
Но тут он заметил, что по длинному склону горы к нам петляет большой автобус, осторожно и неловко, как мамонт. Впрочем, никто в Аю, ни Кузя Первый, ни Кузя Второй, ни сам знаменитый и прославленный бригадир дядя Миша Бурый, маяк всего побережья, не видел, как спускаются с гор мамонты. И если Кузя подумал про мамонта, то лишь потому, что сооружение к ним ехало такое же незнакомое, необычное.
Издали было слышно, как оно кряхтит и охает на спуске от страха. Если бы рядом была железная дорога, то его можно было бы принять за вагон, оторвавшийся от состава. Может, это рефрижератор катил за рыбой, а рыбы-то и нет! Хо-хо! Будет выговор «преду».
Вагон без рельсов душераздирающе застонал тормозами около почты и накрылся облаком пыли. Подбежав к дверям, Кузя увидел, как из пыли возникла человеческая фигура и сказала:
— Апчхи!.. Черт побери!
Голос был громкий и свойский.
— Будьте здоровы, — ответил Кузя с крыльца.
Пыль рассеивалась, демаскируя приезжего. Это был мужчина начальственного вида, в широких штанах и шляпе до ушей.
— Кто такой? — спросил он Кузю, как спрашивают добродушные завоеватели поверженных аборигенов.
— Кузя Второй.
— Что, что?
— Кузя Второй.
— Черт побери! — нахмурясь, повторил приезжий, а из окна автобуса, который совсем открыла осевшая наземь пыль, высунулась молодая голова, тоже в шляпе, но совсем другой, тесненькой, кургузенькой, в темных очках и с маленькими усиками. Голова была — последняя модель, что надо.
— Ван Ваныч, — нетерпеливо поинтересовалась она, — кто там?
— Кузя Второй, — ответил Ван Ваныч, осклабясь. — Какой-то сумасшедший.
— Спросите, как проехать к нормальным людям, — нервно поторопила голова.
Кузя показал, где правление, и спросил:
— А вы зачем?
— Снимать будем, — ответил Ван Ваныч, вскинув руку, как топор для рубки.
— Преда? Горбова? — испугавшись, спросил Кузя Второй, потому что из-за этой непогоды под угрозой было выполнение квартального плана, а по старой привычке кого-то могли снять для оправдания.
— Чудо-юдо! — ухмыляясь, проворчал Ван Ваныч, залезая в брюхо автобуса. — Кино снимать. Понятно?
Из второго окна выглянула еще одна голова, в бакенбардах и бороде, черных, настоящей цыганской затравки, прищурилась на небо и громоподобно порадовалась:
— Солнышко!
— Поехали, поехали! — поторопила голова номер два, в темных очках.
И автобус вздрогнул, качнулся и дернулся, а Кузя Второй, не поверив себе, пронзительно запел:
— Кино-о-о?!
И бросился звонить Илье Захарычу Горбову, потому что как-никак он, Кузя, отвечал за здешние новости, а электромагнитные колебания, превращаемые в звук, согласно заверениям гениального практика-изобретателя Томаса Алвы Эдисона и опыту всего человечества, преодолевали стометровку быстрее, чем толстый автовагон на неправдоподобно узеньких и ломаных аютинских улицах.
Они растолковали Горбову, что будут снимать сюжет для нашего областного телевидения, но если все выйдет по правде, то картина, можете считать, уже на всесоюзном экране. Смекаете, что это такое? Жили мы себе жили, никто о нас и чохом не слыхал, и вдруг: здравствуйте! По всему Союзу! Вот вам скромный, каких много, поселок Аю, вот его герои, тоже каких много, — один, второй, третий…
Много-то много, да те, многие, дома сидят, а мы раскатываем в круглых коробках по всем городам и показываемся народу.
— Прекрасно, прекрасно, — приговаривал Илья Захарыч, слушая соблазнительные слова киношников.
Он всегда, пока еще не возьмет по-настоящему в толк, о чем речь, не сообразит, чем это пахнет и как себя вести, тянет резину: «Прекрасно, прекрасно!», а потом обдумает и откажет или, по крайности, примет половинчатое решение. Не от трусости. Уж очень у него выговоров много.
По словам Ван Ваныча выходило, что успех картины зависел целиком от нас. То есть от тех, кого будут снимать.
— Наш режиссер, Альберт Егорян, — представил он самого стройного и колючего на вид модника в тиролечке и непроницаемо-темных очках. — В просторечии Алик. Молодой, способный. Как говорится, обещающий, дерзающий и так далее.
Алик не пошевелился. Он спешил к дерзаниям, эти китайские церемонии с неуместными словами Ван Ваныча его сердили. Между тем Ван Ваныч потрогал по заросшей щеке второго, будто проверял, на месте ли его борода, и пошутил коротко:
— Гениальный оператор Серафим Григорьевич Битюков. Одним словом, Сима.
Сима на глазах «преда» потянулся, как при физзарядке: видно, дорога давала себя знать. Мы-то привыкли. Да и то сказать: мы больше плаваем, чем ездим.
— Прекрасно, прекрасно, — сказал Илья Захарыч, разглядывая не Алика, не Симу, а Ван Ваныча. — А вы кто?
— Администрация, — как родной, ответил тот, приложив пятерню к груди. — Искусство надо обеспечивать. Вот и вам придется засучить рукава… И как следует…