Избранные произведения в одном томе — страница 6 из 187

Глава 17

— 4200 раз… 4200 два…

— 4600!

— 4600 тот господин в глубине зала, благодарю вас, мистер, 4600… 4600 раз… 4600 два… у нас 4600, уважаемые господа, умоляю вас, не вынуждайте меня подарить, практически подарить этот предмет неоспоримой художественной ценности, а также, согласитесь, моральной… итак, мы остановились на 4600, господа… 4600 два… 4600

— 5000!

— 5000! Вижу, что наконец-то вы набрались храбрости, господа… позвольте мне сказать, насколько мне подсказывает мой десятилетний опыт, опыт, который никто здесь не оспорит, позвольте мне сказать, господа, именно сейчас настал тот момент, когда вы должны выпустить стрелы из лука… мы имеем сейчас 5000, и будет настоящим преступлением, если мы даже не попытаемся…

— 5400!

— Господин поднял на 400, благодарю, мистер… Итак, 5400… 5400 раз… 5400 два…

Когда все вещи мистера Райла выставили на аукцион — утомительная процедура, явившаяся следствием необычайного упорства его кредиторов, — мистер Райл заявил, что хочет отправиться в Леверстер, чтобы лично присутствовать на нем. Он никогда в жизни не видел аукционов: ему было интересно.

— И потом, я хочу посмотреть им в лицо, этим стервятникам.

Он сидел в последнем ряду молча, с потерянным видом. Один за другим уходили самые ценные вещи из его дома. Он смотрел, как их выносят и они исчезают, одна за другой, и пытался представить себе гостиные, в которых они в конце концов будут стоять. У него было твердое убеждение, что ни одна из них не одобряла своего перемещения. Отныне и их жизнь тоже изменится. Деревянный святой Томмазо, в натуральную величину, ушел за баснословную цену к человеку с сальными волосами и, несомненно, дурным запахом изо рта. Письменный стол очень долго оспаривали два господина, которые, казалось, безмерно в него влюбились: победил более старый из них, чье тупоумное лицо изначально исключало вероятность того, что когда-либо ему понадобится письменный стол. Китайский фарфоровый сервиз достался даме, рот которой напоминал чашку из вышеназванного сервиза, и это было ужасно. Коллекция старинного оружия была выкуплена одним иностранцем, вид у него был такой, будто он собирается впоследствии испробовать его на себе. Большой синий ковер из столовой достался одному простодушному господину, по ошибке поднявшему руку в неподходящий момент. Ярко-красной кровати была уготована судьба охранять сон одной мисс, которая объявила своему жениху и всем участникам аукциона, что во что бы то ни стало желает заполучить «эту забавную кровать». Так постепенно разошлись все вещи, свидетели жизни мистера Райла: разошлись сопереживать несчастьям других. Это было не самое лучшее зрелище. Немного напоминающее ограбление дома: но как при замедленной съемке, и организовано оно было гораздо лучше. Сидя неподвижно в последнем ряду, мистер Райл прощался со всеми этими вещами со странным чувством: ему казалось, что его жизнь медленно угасает. Он, конечно же, мог бы встать и уйти. Но в глубине души он ждал чего-то. И этого чего-то он дождался.

— Господа, за столько лет своей смиреннейшей службы никогда еще я не имел честь продавать с молотка…

Мистер Райл закрыл глаза.

— …такую прекрасную по форме и гениальную в воплощении…

Хоть бы быстрее он это сделал.

— …вещь для истинных ценителей, драгоценное свидетельство отечественного прогресса…

Быстрее бы он сделал и все закончилось.

— …настоящий, подлинный и тем не менее действующий локомотив.

Вот.

Торговаться за Элизабет начали один невыносимо шепелявящий барон и один старичок, лицо которого было воплощением скромности и чего-то еще. Барон вращал в воздухе палкой, выкрикивая свою цифру таким торжественным тоном, будто это была окончательная цена. После этого, с невероятной педантичностью, старичок с непонятным выражением лица ненамного поднимал ставку, явно вызывая раздражение у барона и его окружения. Мистер Райл переводил взгляд с одного на другого, смакуя малейшие оттенки этой необычной дуэли. Аукционист, очевидно, получал истинное наслаждение, видя, что противники никак не могут прийти к соглашению. Казалось, они могли бы продолжать так несколько часов подряд, эти двое. Неожиданно их прервал чистый женский голос, прозвучавший уверенно, как команда, и в то же время мягко, как просьба:

— Десять тысяч.

Барон потерял дар речи от удивления. Старичок с непонятным взглядом опустил глаза. Стоя в глубине зала, ослепительно элегантная дама повторила:

— Десять тысяч.

Аукционист, казалось, приходил в себя после необъяснимого шока. Несколько поспешно он ударил молотком три раза, как бы сам себе не веря. И в общей тишине пробормотал:

— Продано.

Дама улыбнулась, повернулась и вышла из зала. Мистер Райл даже не посмотрел на нее. Однако он знал, что забыть этот голос ему будет нелегко. Он подумал: «Может быть, ее зовут Элизабет, наверное, она очень красива». А потом он уже ничего не думал. Он пробыл в зале до самого конца, но с потухшим взором и объятый неожиданной, сладкой усталостью. Когда все кончилось, он встал, взял шляпу и трость и попросил проводить его до коляски. Когда он уже в нее садился, он увидел, что к нему направляется ослепительно элегантная дама. На лице ее была вуаль. Она протянула ему большой конверт и сказала:

— Это от одного нашего общего друга. Потом улыбнулась и ушла прочь. Сидя в коляске и подпрыгивая на ухабах, мистер Райл выехал из города. Он открыл конверт.

Внутри лежал договор на приобретение Элизабет. И записка с одним лишь словом:

Наплюй.

И подпись.

Гектор Горо.

Большой дом мистера Райла до сих пор стоит на том же месте. Он наполовину опустел, но со стороны это незаметно. Там по-прежнему живет Брэт, он женился на Мэри, там по-прежнему живет Мэри, вышедшая замуж за Брэта, и она ждет малыша, чьим отцом может быть Брэт, а может, и нет, — это неважно. Там по-прежнему живет мистер Гарп, у которого в голове одни только поля и посадки. Стеклянного завода больше нет, что, впрочем, закономерно, учитывая, что уже столько лет нет на свете старика Андерсона. На лугу, у подножия холма, стоит Элизабет. Те рельсы, которые раньше лежали перед ней, убрали, оставили только две, на которых она стояла. Если бы поезда потерпели крушение и железные дороги взлетели бы в небо, ее можно было бы принять за останки поезда, осевшего на дне мирском, поросшем травой. То и дело вокруг нее, как рыбки, сновали ребятишки Квиннипака. Они приходили из городка специально чтобы увидеть ее: взрослые рассказывали им, что она обошла вокруг света и в конце концов решила здесь остановиться, потому что смертельно устала. И ребятня из Квиннипака сновала вокруг, будто набрав в рот воды, чтобы ее не разбудить.

Кабинет мистера Райла был забит чертежами: это были фонтаны. Рано или поздно перед его домом будет стоять большой фонтан, весь он будет из стекла, и струя воды в нем будет взметаться и падать в ритме музыки. Какой музыки? Любой музыки. Но как это можно сделать? Все можно сделать. Не верю я в это. Вот увидишь. Среди многочисленных чертежей, прикрепленных к стенам, висит и газетная вырезка. В ней говорится об убийстве одного из многочисленных рабочих, занятых на строительстве длинной железной дороги, которая протянется до самого моря, «по дальновидному проекту, рожденному и осуществленному во славу нации в светлой голове достопочтенного мистера Бонетти, пионера прогресса и духовного развития королевства». Полиция ведет расследование. Вырезка слегка пожелтела. Проходя мимо нее, мистер Райл не испытывает больше ни злобы, ни угрызений совести, ни удовлетворения. Никаких больше чувств.

Дни его текут, как слова в старинной литургии. Иногда воображение вносит в них некоторую сумятицу, но неизменные каждодневные заботы ставят все на свои места. Они протекают безмятежно, сохраняя неизменное равновесие между воспоминаниями и мечтами. Мистер Райл. Иногда, особенно зимой, ему нравится неподвижно сидеть в кресле, напротив книжного шкафа, в камчатом домашнем пиджаке и зеленых тапках: из бархата. Медленно скользит он взглядом по корешкам книг, стоящих перед ним: он без устали перечитывает их одну за другой, проглатывая слова и строчки, как стихи литании. Когда он подходит к концу, он неторопливо начинает снова. Когда он с трудом начинает различать буквы и краски сливаются — он знает, что наступила ночь.

Глава 18

В больнице Адельберга — все это знали — были сумасшедшие. Они были обриты наголо и носили одежду в серо-коричневую полоску. Трагическая армия безумия. Самые буйные сидели за деревянной решеткой. Но были среди них и те, кто свободно передвигался; то и дело кто-нибудь из них забредал в город, тогда его брали за руку и отводили обратно в больницу. Дойдя до калитки, некоторые из них говорили:

— Спасибо.

Их там было что-то около сотни, этих сумасшедших в Адельберге. И еще врач и три сестры. И еще некто вроде ассистента. Это был молчаливый человек, с хорошими манерами, ему было, должно быть, лет шестьдесят. Однажды он предстал перед ними с маленьким чемоданчиком.

— Как вы думаете, я мог бы остаться здесь? Я многое умею и никому не буду в тягость.

Врач не нашел, что возразить. Три сестры нашли, что по-своему человек этот симпатичен. Он остался в больнице. Со смиренной кротостью выполнял он самые различные поручения, как бы отказавшись, во имя высокой цели, от каких бы то ни было амбиций. Соглашаясь на любую работу, от одного он отказывался неизменно: когда ему предлагали выйти, хотя бы на час, из больницы, он с непоколебимой вежливой твердостью отклонял такое предложение.

— Я бы предпочел остаться здесь. В самом деле.

Каждый вечер в одно и то же время он уходил в свою комнату. На его ночном столике не было ни книг, ни портретов. Никто никогда не видел, чтобы он писал или получал письма. Казалось, это был человек, пришедший из ниоткуда. Его полное загадочности существование было покрыто особенными, едва заметными трещинками: иногда его заставали в каком-нибудь укромном уголке больницы: он сидел, прижавшись спиной к стене, с неузнаваемым лицом, и монотонно напевал вполголоса. Напев этот состоял из бесконечного негромкого повторения одного-единственного слова:

— Помогите.

Это случалось два-три раза в году, не больше. В течение десяти дней ассистент жил в состоянии безобидного, но глубокого безразличия ко всему и всем. В такие дни сестры обычно надевали на него одежду в серо-коричневую полоску. Когда кризис кончался, ассистент возвращался к обычной, не вызывающей опасений жизни. Он снимал одежду в полоску и вновь надевал белый халат, в котором все привыкли его видеть в больнице. Он снова начинал жить, как будто ничего не случилось.

В течение нескольких лет со старательной самоотверженностью проживал ассистент свою необыкновенную жизнь, колебавшуюся вдоль невидимой черты, отделявшей белый халат от одежды в полоску. Маятник его тайны перестал вызывать удивление и молча пожирал время, кажущееся бесконечным. И вдруг однажды совершенно невероятным образом этот механизм дал сбой.

Ассистент шел по коридору третьего этажа, и его взгляд внезапно упал на то, что в течение стольких лет он видел уже тысячу раз. Но вдруг ему показалось, что он видит это впервые. На полу скорчился человек в серо-коричневой одежде. С систематичной методичностью он раскладывал в маленькие кучки свои испражнения, затем неторопливо отправлял их в рот и медленно жевал их с самым невозмутимым видом. Ассистент остановился. Подошел к этому человеку и наклонился над ним. И уставился на него, пораженный. Человек, казалось, даже не заметил его присутствия. Он продолжал свое абсурдное, но конкретное занятие. В течение нескольких минут ассистент безмолвно наблюдал за ним. И вдруг, незаметно, среди тысячи гулов, несущихся по коридору, населенному невинными чудовищами, раздался его ГОЛОС:

«Дерьмо. Дерьмо, дерьмо, дерьмо, дерьмо. Все вы тут — в огромной куче дерьма. Ваши задницы гниют в океане дерьма. И душа ваша гниет. И мысли. Все. Неслыханная мерзость, воистину — вершина мерзости. Ну и зрелище. Проклятые подлецы. Я ничего вам не сделал. Я просто хотел жить. Но это запрещено, правда? Всем суждено сдохнуть, и надо встать в очередь, чтобы сгнить, один за другим, причем с чувством собственного достоинства. Чтоб вы все сдохли, ублюдки. Сдохните. Сдохните. Сдохните. Я увижу, как все вы сдохнете, один за другим, только этого я и хочу сейчас — увидеть, как вы подыхаете, и плюнуть в дерьмо, которое от вас останется. Куда бы вы ни прятались, вам не скрыться от жуткой болезни, которая проглотит вас, и вы будете умирать, крича от боли, и ни одной собаке не будет до вас дела, вы умрете в одиночестве, как дикие звери — вы превратились в диких зверей — гнусных и отвратительных. Где бы ты ни был, мой папаша, ты и твои ужасные слова, ты и твое скандальное счастье, ты и твоя отвратительная подлость… чтоб ты сдох однажды ночью, задыхаясь от страха, в муках от адской боли, в смердящем ужасе. И чтоб с тобой вместе сдохла твоя женщина, с такими страшными проклятиями, что ей навеки суждены будут адские пытки. И вечности ей не хватит, чтобы заплатить за свои грехи. И пусть сквозь землю провалится все, к чему вы прикасались, на что падал ваш взгляд, и каждое слово, которое вы произносили. Пусть увянет трава, по которой ступала ваша убогая нога, и лопнут, как прогнившие мочевые пузыри, люди, которых коснулась вонь ваших грязных улыбок. Вот чего я хочу. Увидеть, как вы сдохли, вы, которые дали мне жизнь. И вместе с вами — те, кто потом ее у меня отнял, каплю за каплей, незаметно выслеживая мои желания. Я — Гектор Горо, и я вас ненавижу. Ненавижу сны, которые вы видите, ненавижу гордость, с которой вы баюкаете своих убогих детей, ненавижу все, чего касаются ваши гнилые руки, ненавижу, когда вы наряжаетесь на праздник, ненавижу деньги у вас в кармане, ненавижу невыносимое богохульство, когда вы начинаете плакать, ненавижу ваши глаза, ненавижу вашу похабную доброжелательность, ненавижу пианино, которые, как гробы, громоздятся на кладбищах ваших гостиных, ненавижу вашу омерзительную любовь, ненавижу все то, чему вы меня учили, ненавижу скудость ваших мечтаний, ненавижу скрип ваших новых башмаков, ненавижу все до единого слова, когда-либо вами написанные, ненавижу все те моменты, когда вы прикасались ко мне, ненавижу те моменты, когда вы были правы, ненавижу мадонн, что висят над вашими кроватями, ненавижу всякое воспоминание о том, как я любил вас, ненавижу все ваши ничтожные тайны, ненавижу все ваши лучшие дни, ненавижу все то, что вы у меня украли, ненавижу поезда, которые не увезли вас куда подальше, ненавижу книги, которые вы испачкали своими взглядами, ненавижу ваши мерзкие рожи, ненавижу звук ваших имен, ненавижу, когда вы обнимаетесь, ненавижу, когда вы хлопаете в ладоши, ненавижу все то, что вас волнует, ненавижу каждое слово, которое вы вырвали у меня, ненавижу убожество того, что вы видите, когда смотрите вдаль, ненавижу смерть, которую вы распространили, ненавижу тишину, которую вы нарушили, ненавижу ваш запах, ненавижу, когда вы понимаете друг друга, ненавижу те земли, что приняли вас, и ненавижу время, которое пронеслось над вашими головами. Будь проклята каждая минута этого времени. Я презираю вашу судьбу. И сейчас, когда вы украли у меня мою, единственное, что меня волнует, — знать, что вы подыхаете. Боль, которая будет вас раздирать на мелкие кусочки, — это буду я, тоска, снедающая вас, — это буду я, вонь от ваших трупов — это буду я, черви, пирующие на ваших останках, — это буду я. И когда вас начнут забывать — в тот момент там тоже буду я.

Я просто хотел жить.

Ублюдки».

В тот день ассистент кротко позволил облачить себя в полосатую одежду, и больше никогда уже ее с него не снимали. Маятник остановился навсегда. В течение следующих шести лет, которые он провел в больнице, никто не слышал, чтобы он произнес хоть слово. Из бесчисленных сил, которыми питается сумасшествие, ассистент выбрал для себя самую тонкую и безупречную: молчание. Он умер летней ночью, и мозг его был пропитан кровью. В горле его застыл ужасный хрип, а в глазах — испепеляющий хищный взгляд.

Глава 19

Как уже много раз было замечено, судьба имеет обыкновение назначать странные встречи. Вот например: принимая свою ежемесячную ванну, Пекиш отчетливо услышал, как звучит мелодия «Благоухающие цветы». Само по себе событие это ничем не примечательно, но надо учесть, что никто в тот момент не играл ее, мелодию «Благоухающие цветы»: ни в Квиннипаке, ни где бы то ни было еще. В определенном смысле, эта музыка в тот момент существовала лишь в голове Пекиша. Пролилась на него бог весть откуда.

Пекиш закончил принимать ванну, но в голове его не закончилось необычное и совершенно личностное звучание «Благоухающих цветов» (в четыре голоса, под аккомпанемент пианино и кларнета). Вызывая все растущее удивление у своего привилегированного и единственного слушателя, эта мелодия звучала весь день напролет: не очень громко, но с упорным постоянством. Это было в ту среду, когда Пекиш должен был настраивать орган для церкви. Надо сказать, лишь ему одному во всем свете было под силу настроить что-то, когда в ушах непрерывно звучит мелодия «Благоухающие цветы». Ему и в самом деле это удалось, но в дом вдовы Абегг он вернулся совсем без сил. Он быстро и молча ел. В промежутках между едой, неожиданно и как-то даже незаметно для себя самого, он начал насвистывать, и тогда миссис Абегг, прервав его обычный вечерний монолог, весело сказала:

— А я знаю эту песню.

— Ну.

— Это «Благоухающие цветы».

— Ну.

— Это очень красивая песня, правда?

— Это как посмотреть.

В эту ночь Пекиш спал мало и плохо. Встав утром, он отметил, что «Благоухающие цветы» никуда не исчезли. Кларнет уже не звучал, но вместо него появились две скрипки и контрабас. Даже не одевшись, Пекиш уселся за пианино, намереваясь настроиться на необыкновенное исполнение и с тайной надеждой довести дело до конца. Но он сразу заметил, что что-то не так: он не знал, куда девать руки. Он, который мог распознать любую ноту, никак не мог взять в толк, в какой, черт возьми, тональности играл этот проклятый оркестр у него в голове. Он решил играть наугад. Он попробовал разные тональности, но всякий раз пианино неумолимо фальшивило. Наконец он сдался. Теперь ему стало ясно: эта музыка не просто бесконечна, — она к тому же состояла из невидимых нот.

— Что это, черт побери, за шутки?

Впервые после стольких лет Пекиш вновь ощутил острое чувство страха.

«Благоухающие цветы» продолжали звучать в течение четырех дней. На рассвете пятого Пекиш ясно различил ни с чем не сравнимую мелодию «Перепелки на заре». Он прибежал на кухню, сел за стол и, даже не поздоровавшись, решительно сказал:

— Миссис Абегг. Я должен вам кое-что сказать.

И он рассказал ей все.

Вдова несколько смутилась, но не была склонна драматизировать события.

— По крайней мере, мы избавились от «Благоухающих цветов».

— Нет.

— Как — нет?

— Они звучат одновременно.

— «Благоухающие цветы» и «Перепелки на заре»?

— Да, и то и другое вместе. Два разных оркестра.

— О боже.

Очевидно, никто, кроме Пекиша, не мог услышать тот потрясающий концерт. Впрочем, миссис Абегг попробовала в виде эксперимента приложить ухо к голове Пекиша — но убедилась, что не слышит ни ноты. Весь этот шум звучал внутри.

Не каждый мог бы вынести такую жизнь, когда в голове одновременно звучат «Благоухающие цветы» и «Перепелки на заре»: но такой человек, как Пекиш, мог. Дело в том, однако, что в последующие двадцать дней к ним не замедлили присоединиться, а впоследствии почти каждый день присоединялись все новые мелодии: «Времена возвращаются», «Темная ночь», «Милая Мэри, где ты?», «Считай деньги и пой», «Капуста и слезы», «Гимн короне» и «Ни за что на свете не приду я, нет». Когда, на восходе двадцать первого дня, на горизонте замаячила непереносимая мелодия «Гоп, гоп, лошадка скачет», Пекиш сдался и отказался встать с постели. Эта нелепая симфония сотрясала его тело. День за днем она выпивала его соки, она съедала его на глазах. Вдова Абегг целыми часами сидела рядом с его постелью, не зная, что делать. Все по очереди приходили его проведать, но никто не знал, что сказать. На свете есть столько разных болезней, но что это была за болезнь, черт побери? От несуществующих болезней нет средств.

В общем, в голове у Пекиша разразилась музыка. И с этим невозможно было справиться. Нельзя жить с пятнадцатью оркестрами, день-деньской звучащими в голове. Они не дают тебе спать, не дают говорить, есть, смеяться. И ты уже ни на что не способен. Ты живешь и просто пытаешься противостоять. Что еще ты можешь сделать? Вот Пекиш и жил, пытаясь противостоять.

Но однажды ночью он встал и, шатаясь, дошел до комнаты миссис Абегг. Тихо открыл дверь, подошел к кровати и улегся рядом с ней. Вокруг не раздавалось ни звука. Только не для него. Он заговорил очень тихо, но она все слышала:

— Они начинают фальшивить. Они пьяны. Просто вдребезги пьяны.

Она много чего хотела сказать ему в ответ, вдова Абегг. Но когда тебя охватывает сумасшедшее желание расплакаться, оно охватывает тебя полностью, и ты не в силах его остановить, ты ни слова не можешь из себя выдавить, слова застревают у тебя в горле, и ты проглатываешь их снова, задыхаясь от рыдания, и они гибнут от этих глупейших слез. Проклятье. И ты так много хочешь сказать… Но так и не можешь произнести ни слова. Что может быть хуже этого?

Когда хоронили Пекиша, в Квиннипаке, совершенно естественно, решили не играть ни одной ноты. В полнейшей тишине деревянный гроб пронесли по городу на своих плечах те, кто был самой низкой октавой гуманофона. «Пусть земля тебе будет пухом, каким и ты был для нее», — проговорил падре Обри. И земля ответила: «Да будет так».

Глава 20

…и так, страница за страницей, она дошла до конца. Читала она медленно.

Сидя рядом, старая-старая женщина смотрела прямо перед собой незрячими глазами и слушала.

Она прочитала последние строчки.

Прочитала последнее слово.

Последнее слово было: Америка.

Молчание.

— Продолжай, Джун. Ты не против?

Джун оторвала взгляд от книги. Впереди простирались километры холмов, потом — гряда скал, потом — море, пляж, за ним — лес, еще лес, а за ним — широкая долина, потом — дорога, потом — Квиннипак, потом — дом мистера Райла и в нем — мистер Райл.

Она закрыла книгу.

Перевернула ее.

Снова открыла на первой странице и сказала:

— Нет.

Без всякого сожаления. Нужно представить себе, как она, без всякого сожаления, сказала:

— Нет.


…wenn ein Gluckliches fallt.

…видя, как падают счастья частицы.

Часть VII