Избранные произведения в одном томе — страница 36 из 115

Идет по Карповке, смотрит: стоит у тумбы этакая значительная собачища и воздух нюхает.

Обрадовался Васька. И верно: особо фигурная собака, бока гладкие, хвост трубой, и все время бодрится.

Подошел к ней Васька, хлеб сует.

— Собачка, собачка…

А она урчит и хвостом отмахивается. Начал Васька мешок развязывать, а она за руку его — тяп. И держит.

Васька рвется — не пущает. Народ стал собираться, публика. Вдруг кто-то говорит:

— Братцы, да это уголовная собака Трефка.

Как услышал это Васька, упал с испугу. Мешок выронил. А из мешка сучка выпала.

— Ага! — закричал народ. — Да это, братцы, собачник. Хватай его!

Схватили Ваську и повели в милицию.

А после судили его. Оправдали все-таки. Во-первых, безработный, с голоду. Во-вторых, для науки.

— Впредь, — сказали, — не делай этого.

Стал с тех пор Васька дровами промышлять.

Брак по расчету

— Раньше, граждане, было куда как проще, — сказал Григорий Иванович. — А которые женихи — тем все было как на ладони. Вот, скажем, невеста, вот ее мама, а вот приданое. А если приданое, то опять-таки какое это приданое: деньгами или, может быть, домик на фундаменте.

Ежели деньгами — благородный родитель объявляет сумму. А ежели домик на фундаменте, то опять-таки иная речь — какой это домик? Может, деревянный, а может, он и каменный. Все видно, все понятно, и нету никакой фальши.

Ну а теперь? Нуте-ка, сунься теперь, который жених — не разбери-бери! Потому что у теперешнего родителя привычки такой нет — давать деньгами. А которые женихи на имущество ориентируются, — еще того хуже.

Скажем, недвижимое имущество — висит шуба на вешалке. Ну, висит и висит. Месяц висит и два висит. Каждый день, например, ее можно видеть и руками щупать, а как до дела, то шубу эту, не угодно ли, комнатный жилец повесил и вовсе она не невестина. Или перина. Глядишь — перина, ляжешь на нее — она пером набита.

Вот вам и имущество! С таким имуществом крови больше испортишь.

Ах, чего только не делается на свете — не разбери-бери!

Я старый революционер с девятого года, во всех партиях перебывал, и то у меня голова кругом, и не разбираюсь.

Только и есть одно — которые невесты служат. У тех без обмана: ставка, разряд, категория… Но и тут обмишуриться можно.

Мне вот понравилась одна. Перемигнулись. Познакомились. Тары да бары, где, говорю, служите, сколько получаете? Дескать, разряд ваш и ставка?

— Служу, — говорит, — на складе. Ставка такая-то.

— Ну, — говорю, — мерси и отлично. Вы, — говорю, — мне нравитесь. И разряд ваш симпатичный, и ставка ничего себе. Будем знакомы.

Стали мы с ней кинематографы посещать. Плачу я. Посещали неделю или две — ультиматум ей ставлю: вводите, говорю, в дом.

Ввела в дом. Ну, конечно, в доме старушка мамочка. Папашка — этакий старый революционер. Дочь — невеста, и при ней я — жених вроде бы.

Дальше — больше. Хожу к ним в гости и приглядываюсь. С мамашей на философские темы разговариваю: дескать, как им живется, не туго ли? Не придется ли, оборони Создатель, помогать?

— Нет, — отвечает, — насчет помощи нам не надо. А что до приданого, не совру, — приданого нету. Хотя бельишко и полдюжины ложек можно отсыпать.

— Ах, — говорю, — старушка, божий цветочек! Полдюжины или вся дюжина — там видно будет. Стоит ли об этом говорить раньше времени. Мне, — говорю, — ваша дочка и так нравится — все-таки разряд пятнадцатый, льготы, талоны… Это мне вроде бы приданое.

Ну, старушка, божий цветочек, — в слезы. И папочка, старый революционер, прослезился.

— Что ж, — говорит, — женись, милый, если так.

Ну, обручение. Разговоры. Вздохи.

А старушка, божий цветочек, насчет церкви намекает. Не плохо бы, дескать, в церкви окрутиться.

А я говорю:

— Окрутимся и так. Я, — говорю, — старый революционер. Не дожидаясь чистки, ушел из партии. Не могу идти против своей совести. Не настаивайте.

Поплакала старушка. И папаша, старый революционер, прослезился. Однако соглашаются.

Женились мы.

По утрам молодая, красивая супруга отбывает на службу, а в четыре — назад возвращается. А в руках у ей сверток.

Ну, конечно, снова нежные речи — дескать, вставай, Гриша, пролежни пролежишь.

И опять слезы от счастья и медовый месяц.

И вот длится эта дискуссия два месяца по новому стилю.

Но только однажды приходит молодая, красивая супруга без свертка и вроде — рыдает.

— О чем, — говорю, — рыдаете, не потеряли ли свертка, оборони Создатель?

— Да нет, — говорит, — что значит сверток? Уволили меня по сокращению.

— Да что вы, — говорю, — помилуйте!

— Да, — говорит.

— Позвольте, — говорю, — я от вас приданого не требую, но, — говорю, — я на службу ориентировался.

А молодая супруга неутешна.

— Да, — говорит, — уволили, как замужнюю.

— Помилуйте, — говорю, — да я сам на вашу службу пойду, объяснюсь. Это немыслимо.

И вот надел я поскорее штаны и вышел.

Прихожу. Заведующий — этакий старый революционер с бородкой.

Я ему, подлецу, объясняю всю подноготную, а он уперся и говорит: ничего не знаю. Я ему про приданое, а он говорит — в семейные дела не касаюсь.

Я говорю:

— Я тоже старый революционер, с пятого года.

А он из помещения просит честью.

Попрощался с ним и — домой. Прихожу. Супруга сидит и не плачет.

— Что ж, — говорю, — плакать перестали! Я, — говорю, — на вас женился, а вы сокращаетесь?

Беру ее за руку, и идем к мамаше.

— Спасибо, — говорю, — за одолжение. Думаете, дюжину ложек дали, и баста?

Ну, старушка, божий цветочек, — в слезы. И папаша, старый революционер, прослезился.

— Все, — говорит, — от Бога. Может, — говорит, — и так проживете.

Хотел я папашке за это по роже съездить, да воздержался. Еще, думаю, в суд, стерва, подаст.

Плюнул я другу в жилетку и вышел…

А теперь я развелся и ищу невесту…

Неизвестный друг

Жил такой человек, Петр Петрович, с супругой своей, Катериной Васильевной. Жил он на Малой Охте. И жил хорошо. Богато. Хозяйство, и гардероб, и сундуки, полные добра… Было у него даже два самовара. А утюгов и не счесть — штук пятнадцать.

Но при всем таком богатстве жил человек скучновато. Сидел на своем добре, смотрел на свою супругу и никуда не показывался. Боялся из дома выходить, в смысле кражи. Даже в кинематограф не ходил. А то, думает, в его отсутствие разворуют вещички.

Ну а однажды получил Петр Петрович письмо по почте. Письмо секретное. Без подписи. Пишет кто-то:

«Эх, ты, — пишет, — старый хрен, степа — валеный сапог. Живешь ты с молодой супругой и не видишь, чего вокруг делается. Жена-то твоя, дурень старый, крутит с одним обывателем. Как я есть твой неизвестный друг и все такое, то сообщаю: ежели ты, старый хрен, придешь в Сад трудящихся в семь часов вечера в субботу, двадцать девятого июля, то глазами удостоверишься, какая есть твоя супруга гулящая бабочка. Протри глаза, старый хрен.

С глубоким почтением

Неизвестный друг».

Прочел это письмо Петр Петрович и обомлел. Стал вспоминать как и что. И вспомнил: получила Катерина Васильевна два письма, а от кого — не сказала. И вообще вела себя подозрительно: к мамаше зачастила и денег требовала на мелкие расходы.

«Ну клюква! — подумал Петр Петрович. — Пригрел я змею… Но ничего, не позволю над собой насмехаться. Выслежу, морду набью — и разговор весь».

В субботу, двадцать девятого июля, Петр Петрович сказался больным. Лег на диван и следит за супругой. А та — ничего, хозяйством занимается. Но к вечеру говорит:

— Мне, — говорит, — Петр Петрович, нужно к мамаше сходить. У меня, — говорит, — мамаша опасно захворала.

И сама нос пудрой, шляпку на затылок и пошла.

Петр Петрович поскорей оделся, взял в левую руку палку, надел калоши — и следом за женой.

Пришел в Сад трудящихся, воротничок поднял, чтоб не узнали, и ходит по дорожкам. Вдруг видит — у фонтана супруга сидит и в даль всматривается. Подошел.

— А, — говорит, — здравствуйте. Любовника ожидаете? Так-с, вам, — говорит, — Катерина Васильевна, морду набить мало…

Та в слезы.

— Ах, — говорит, — Петр Петрович, Петр Петрович! Не подумайте худого… Не хотела я вам говорить, но приходится…

И с этими словами вынимает она из рукава письмо.

А в письме, в печальных тонах, написано о том, что она, Катерина Васильевна, одна может спасти человека, который погибает и находится в жизни на краю пропасти. И этот человек умоляет прийти Катерину Васильевну в Сад трудящихся в субботу, двадцать девятого июля.

— Странно, — говорит. — Кто же пишет?

— Я не знаю, — отвечает Катерина Васильевна. — Я пожалела и пришла. А какой это человек — я не знаю.

— Так-с, — говорит Петр Петрович, — пришла. А ежели пришла, так и сиди и не двигайся. Я, — говорит, — за фонтан спрячусь. Посмотрю, что за фигура. Я, — говорит, — намну ему бока.

Спрятался Петр Петрович за фонтан и сидит. А супруга напротив — бледная и еле дышит. Час проходит — никого. Еще час — опять никого. Вылезает тогда Петр Петрович из-за фонтана.

— Ну, — говорит, — не хнычьте, Катерина Васильевна. Тут, безусловно, кто-нибудь подшутил над нами. Идемте домой, что ли… Нагулялись… Не ваш ли братец-подлец подшутил?

Покачала головой Катерина Васильевна.

— Нет, — говорит, — тут что-нибудь серьезное. Может, неизвестный человек испугался вас и не подошел.

Плюнул Петр Петрович, взял жену под руку и пошел.

И вот приезжают супруги домой. А дома — разгром. Сундуки и комоды разворочены, утюги раскиданы, самоваров нет — грабеж. А на стене булавкой пришпилена записка:

«Вас, чертей собачьих, иначе никаким каком из дома не вытащишь. Сидят, как сычи… А костюмчики твои, старый хрен, не по росту мне. Рост у тебя, старый хрен, паршивый и низенький. Это довольно подло с твоей стороны. А супруге твоей — наше нижайшее с кисточкой и с огурцом пятнадцать».