— Я подтяжки не понесу, как хотите. Я, — говорит, — не для того в театры хожу, чтоб мужские предметы в руках носить. Пущай Василий Митрофанович сам несет или в карман себе сунет.
Раздеваю пальто. Стою в рубашке, как сукин сын. А холод довольно собачий. Дрожу и прямо зубами лязгаю. А кругом публика смотрит.
Дама отвечает:
— Скорей вы, подлец этакий, отстегивайте помочи. Народ же кругом ходит. Ой, ей-богу, лучше я домой сейчас пойду.
А мне скоро тоже не отстегнуть. Мне холодно. У меня, может, пальцы не слушаются — сразу отстегивать. Я упражнения руками делаю.
После приводим себя в порядок и садимся на места.
Первый акт проходит хорошо. Только что холодно. Я весь акт гимнастикой занимался.
Вдруг в антракте задние соседи скандал поднимают. Зовут администрацию. Объясняют насчет меня.
— Дамам, — говорят, — противно на ночные рубашки глядеть. Это, — говорят, — их шокирует. Кроме того, — говорят, — он все время вертится, как сукин сын.
Я говорю:
— Я верчусь от холода. Посидите-ка в одной рубахе. А я, — говорю, — братцы, и сам не рад. Что же сделать?
Волокут меня, конечно, в контору. Записывают все как есть.
После отпускают.
— А теперь, — говорят, — придется вам трешку по суду отдать.
Вот гадость-то! Прямо не угадаешь, откуда неприятности…
Любитель
Лично я, братцы мои, к врачам хожу очень редко. То есть в самых крайних, необходимых случаях. Ну, скажем, возвратный тиф или с лестницы ссыпался.
Тогда, действительно, обращаюсь за медицинской помощью. А так я не любитель лечиться. Природа, по-моему, сама органы регулирует. Ей видней.
Конечно, я иду не против медицины. Эта профессия, я бы сказал, тоже необходимая в общем механизме государственного строительства. Но особенно увлекаться медициной, я скажу, нехорошо.
А таких любителей медицины как раз сейчас много.
Тоже вот мой приятель Сашка Егоров. Форменно залечился. А хороший был человек. Развитой, полуинтеллигентный, не дурак выпить. И вот пятый год лечится.
А сначала у него ничего такого особенного и не было. А просто был худощавый субъект. Ну, сами знаете — во время войны жрали худо, ну и обдергался человек. И начал лечиться.
Начал лечиться. Стал поправляться.
Поправляется и поправляется. И через два года до того его разнесло, что собственные дети начали пугаться его излишней полноты и выраженья глаз.
А выраженье было обыкновенно какое — испуганное. Все-таки испугался человек, что его так разносит. Хотел было прекратить леченье, да видит: поздно. Видит: надо от ожиренья лечиться.
Начал лечиться от ожиренья.
Доктор говорит:
— Ожирение — главная причина вашей неподвижной жизни. Или наоборот. Побольше, — говорит, — ходите взад и вперед, может быть, от этого факта похудеете.
Начал ходить мой приятель. Ходит и ходит, как сукин сын. Целый день ходит, а к вечеру до того у него аппетит разыгрывается — удержу нету. И сон такой отличный стал — прямо беда. Одним словом, опять прибавил человек за короткое время больше пуда. И стал теперь весить пудов девять.
Врач говорит:
— Нету, — говорит, — вам ходить вредно. Остановитесь. Вам, наверное, ездить нужно. Поезжайте на курорт.
Теперь мой приятель собирается поехать на курорт. Или в Ессентуки, или в Боржом. Я не знаю. Одним словом, рассчитывает, что польза будет.
Я, со своей стороны, тоже рассчитываю, что курорт принесет ему пользу. Постоит человек за железнодорожным билетом ночки две, потреплется за справками да за получением денег — и спустит как миленький пуда два, если не больше.
Да оно и понятно. Тут будет, можно сказать, непосредственное воздействие природы на человеческий организм.
Мелкота
Хочется сегодня размахнуться на что-нибудь героическое. На какой-нибудь этакий грандиозный, обширный характер со многими передовыми взглядами и настроениями. А то все мелочь да мелкота — прямо противно.
Или, может, не поперло нам в жизни, только так и не удалось нам встретиться близко с каким-нибудь таким героическим товарищем. Все больше настоящая мелкота под ногами путалась.
А скучаю я, братцы, по настоящему герою! Вот бы мне встретить такого!
Одного я, впрочем, встретил недавно. И даже нацелился на него — хотел героем в повесть включить. А он, собака, в самую последнюю минуту до того свернул с героической линии, что и писать о нем в пышном стиле прямо нет охоты.
Конечно, обстоятельства сложились неаккуратно. Главная причина — заболел человек.
А заболел он девятнадцатого декабря прошлого года. Простудился, видите ли. Сначала стал он легонько кашлять и сморкаться. Потом прошиб его цыганский пот. Потом началось трясение всего организма. И наконец слег человек прямо, скажем, без задних ног.
На второй день, как слег, закрылось у него почти все дыхание — ни охнуть, ни чихнуть. Начался отчаянный процесс в легких и замирание всего организма. И вообще приближение смерти.
Не желая расстраивать читателей, скажем заранее, что в дальнейшем человек все-таки поправился, не помер и вообще на днях приступил к исполнению служебных обязанностей. Но смерть близко к нему подходила.
Другой, менее передовой, товарищ очень бы от этого прискорбного факта расстроился. Но товарищ Барбарисов был настоящий герой. Бился на всех фронтах. И завсегда при мирном строительстве всех срамил за мелкие мещанские интересы и за невзнос квартирной платы.
Товарищ Барбарисов не испугался какой-то мелкомещанской смерти. Он только рукой махнул на своих рыдающих родственников — дескать, отойдите, черти, без вас тошно. Настановились тут со своими харями…
Но, между прочим, в самую последнюю минуту все-таки подкачал. Свернул со своей передовой программы.
А начал он произносить какие-то слова.
Обступили, конечно, родственники опять. Стали спрашивать, дескать, про что лепечете.
Барбарисов говорит:
— Венков не надо. Пущай лучше крышу у нас кровельным железом кроют. И, — говорит, — пущай попов на пушечный выстрел ко гробу не подпущают. Только, — говорит, — в крематорий меня везть не надо. Умоляю вас. Пожалуйста. Похороните обыкновенно.
Родственники начали успокаивать, дескать, об чем речь, — конечное дело, какой там крематорий.
Горько на это усмехнулся Барбарисов.
— Нет, — говорит, — боюсь, что в этом смысле товарищ Галкин может подкузьмить. Я ему в дружеской беседе сам про это не раз говорил и настаивал. Как бы теперь он, подлая личность, на этом не настоял. Не допущайте сжигать. Я, — говорит, — не привык еще к этому.
После этих слов начался кризис, легкий сон и освобождение организма от всякой дряни. И вообще стал поправляться человек.
Через неделю, когда Барбарисов, розовенький и свеженький, сидел в своей постели на подушке, зашел к нему с визитом товарищ Галкин. Очень о многом они говорили. Барбарисов очень извинялся за крематорий.
— Прямо, — говорит, — не знаю, только в последнюю минуту неохота было ехать в крематорий, оробел. В другой раз буду помирать — не затрудняйтесь выбором, — везите меня в крематорий.
Галкин говорит:
— Ежели лет десять протянете еще — повезем. А пока, — говорит, — об чем речь? Пока, — говорит, — еще у нас в Питере не возят. В проекте все.
Тут Барбарисов хлопнул себя по лбу.
— Действительно, — говорит, — как это у меня из башки выпало. Зря оробел. Извиняюсь.
Через пять дней Барбарисов поправился и про этот случай больше не вспоминал.
Мещане
Этот случай окончательно может доконать человека.
Василия Тарасовича Растопыркина — Васю Растопыркина, этого чистого пролетария, беспартийного черт знает с какого года — выкинули с трамвайной площадки.
Больше того — мордой его трахнули об трамвайную медную полустойку. Он был ухватившись за нее двумя руками и головой и долго не отцеплялся. А его милиция и обер-стрелочник стягивали.
Стягивали его вниз по просьбе мещански настроенных пассажиров.
Конечно, слов нет, одет был Василий Тарасович не во фраке. Ему, знаете, нету времени фраки и манжетки на грудь надевать. Он, может, в пять часов шабашит и сразу домой прет. Он, может, маляр. Он, может, действительно, как собака грязный едет. Может, краски и другие предметы ему льются на костюм во время профессии. Может, он от этого морально устает и ходить пешком ему трудно.
И не может он, ввиду скромной зарплаты, автомобиль себе нанимать для разъездов и приездов. Ему автомобили — не по карману. Ему бы на трамвае проехаться — и то хлеб. Ой, до чего дожили, до чего докатились!
А пошабашил Василий Тарасович в пять часов. В пять часов он пошабашил, взял, конечно, на плечи стремянку и ведрышко с остатней краской и пошел себе к дому. Пошел себе к дому и думает:
«Цельный день, — думает, — лазию по стремянкам и разноцветную краску на себя напущаю и не могу идтить пешком. Дай, — думает, — сяду на трамвай, как уставший пролетарий».
Тут, конечно, останавливается перед ним трамвай № 6. Василий Тарасович просит, конечно, одного пассажира подержать в руке ведрышко с остатней краской, а сам, конечно, становит на площадку стремянку.
Конечно, слов нет, стремянка не была сплошной чистоты — не блестела. И в ведрышко — раз в нем краска — нельзя свои польты окунать. И которая дама сунула туда руку — сама, дьявол ее задави, виновата. Не суй рук в чужие предметы!
Но это все так, с этим мы не спорим: может, Василий Тарасович действительно, верно, не по закону поступил, что со стремянкой ехал. Речь не об этом. Речь — о костюме. Нэпманы, сидящие в трамвае, решительно взбунтовались как раз именно насчет костюма.
— То есть, — говорят, — не можно к нему прикоснуться, совершенно, то есть отпечатки бывают.
Василий Тарасович резонно отвечает:
— Очень, — говорит, — то есть понятно, — раз масляная краска на олифе, то отпечатки завсегда случаются. Было бы, — говорит, — смертельно удивительно, если б без отпечатков.