Избранные произведения — страница 2 из 49

Некоторые страницы этих тетрадей — подлинный гимн русскому крестьянину-«оратаю» и земле, которая «благотворит и щедро награждает трудящегося».[1] Мечтая о гармонически прекрасном человеке, в «твердом теле» которого обитает «благородство духа»,[2] Львов обращался мыслью к крестьянину, считая именно его — простого человека — опорой отечества. Он не может примириться с тем, чтобы прекрасный облик русского человека, который «устоял противу бурь и монголов незыблемо, не изменил ни образа своего, ни поведения»,[3] искажался бы ныне невежеством, косностью, бедностью, порабощеньем.

Тетради Львова отражают его серьезный интерес к передовым писателям и мыслителям эпохи Просвещения — Монтескье, Вольтеру, а особенно его горячую увлеченность «благодетелем человечества» — Жан-Жаком Руссо. Примечательно переведенное Львовым одно место из «Персидских писем» Монтескье (в «путевых тетрадях» мы находим целый ряд переводов Львова из этого сочинения), где говорится о варварах, вторгнувшихся в пределы Римской империи: «...народы сии были не совсем варварские, потому что они были вольные; но они тогда ими стали, как стали подвержены самовластию и потеряли сию приятную свободу, столько сходную с разумом, с человечеством и с природою».[4] Столь же показателен и львовский перевод стихотворения Грессе о былых, лучших временах, когда

И царствовал лишь мир один,

Приятность равенства вкушали,

Тогда еще совсем не знали,

Что раб есть и что господин…[5]

Об отношении Львова к самодержавию Екатерины II известно немного. Он не шел на серьезный конфликт с властью, но вряд ли можно усомниться в оппозиционном характере его воззрений. Вот, например, любопытная запись, посвященная какой-то греческой императрице, «обагренной кровию сынов своих», которая «колеблема на престоле суеверием и бунтами… прославлена своими дарованиями и обесчещена слабостями, представляет соборище великих доброт и преступлений еще величайших…».[1] Читая подобные строки, трудно отрешиться от мысли, что это наброски к «портрету»… российской императрицы. Зная, какое значение в просветительской литературе имели политические аллюзии, вряд ли стоит гадать о прототипе «греки»: ведь именно царствование Екатерины было ознаменовано неслыханными «бунтами» (т. е. восстанием Пугачева), а о «дарованиях» и «слабостях» царицы было известно многим.

Оппозиционность гнету абсолютистской государственности проявлялась и в сочинениях других членов львовского кружка. Некоторые басни Хемницера скрытым образом метили в Екатерину II и придворную клику («Добрый царь», «Львово путешествие», «Лев-сват»). На бездушие вельмож нападал в своих гневно-саркастических стихах Державин, утверждению человеческого достоинства посвящен был ряд стихотворений М. Н. Муравьева. Дух непокорства определял и творческое лицо Капниста с первых же его шагов на литературном поприще.

В июле 1775 года Капнист расстается с военной службой, к которой, как видно, не чувствовал склонности, и с еще большим рвением отдается литературному творчеству. Его первым появившимся в печати стихотворением была написанная на французском языке в 1774 году и опубликованная в 1775-м ода по случаю победы над Турцией и заключения Кучук-Кайнарджийского мирного договора.

Произведением же, принесшим молодому поэту шумную известность, стала «Сатира первая». Она была опубликована в 1780 году — в период, когда политически острая и злободневная сатира была фактически запрещена, причем инициатором запрета была сама Екатерина II. Однако и после закрытия «Трутня», «Живописца» и, наконец, «Кошелька» (1774) — журналов, издававшихся Н. И. Новиковым, сатира все же продолжала существовать и была далеко не безобидной.[2] Произведение Капниста было одним из ярких тому подтверждений.

Общий смысл его сводился к тому, что жизнь современного дворянского общества основана на лжи, обмане и лицемерии. Рисуя картины алогической действительности, в которой все происходит «наоборот», вопреки здравому смыслу, чести и правде, Капнист создает художественный образ «маскарада», где все люди, «закрывшись масками, не свой нам кажут вид».[1]

Капнист нападает на типичные в екатерининское царствование злодеяния, рассказывая, к примеру, о том, как отъявленный проходимец и вор становится богатым помещиком и унижает честных, но бессильных помешать его преступлениям людей. Когда поэт повествует о том, как он тщетно искал правды у судей Бестолкова и Драча, который «так истцов драл, как алчный волк овец» и который «правдой покривить умел и по закону», он бичевал реально существующее в России социальное зло.

Автор сатиры смог заговорить о подобных преступлениях довольно откровенно лишь благодаря тому, что отнес их к недавнему прошлому. Царствование Екатерины II будто бы положило им конец. Это был, конечно, тактический ход, ибо главная мысль стихотворения как раз и заключалась в том, что порочность нравов, укоренившаяся в дворянском обществе, неистребима. Эту мысль Капнист опять-таки проводит не прямо, а в форме критики «глупости», перед которой бессильна императрица:

Монархиня легко могла попрать Луну,

Монархов примирить, искоренить войну,

И легче б силою вселенну покорила,

Чем из числа людей глупцов искоренила.

Высказывалось мнение о том, будто поэт в своей сатире объяснял «порочность людей разных общественных групп» «господством человеческой «глупости» вообще, слабостями человеческой натуры».[2] Однако речь у Капниста идет о людях примерно одной группы, о тех, кто пользуется всеми благами жизни. Кроме того, он имел в виду не просто глупость, но и нравственную низость. Как известно, просветительский культ разума отнюдь не сводился к апологии «чистого» интеллекта. Это был культ благородного, возвышенного ума, устремленного к благим целям. И наоборот, с понятием глупости ассоциировалось невежество, корыстолюбие, порочность. Вместе с тем обличение глупости, столь популярное в просветительской литературе и идущее еще от известной сатиры Буало, служило удобным предлогом для критики социальных язв общества. Поэты-сатирики Д. П. Горчаков, С. Н. Марин, И. М. Долгоруков позднее также будут пользоваться этим приемом, прикрывая свои инвективы обличением «дурачества» и «глупости».

Проблема истинных путей развития русской сатиры в XVIII веке — развиваться ли ей по пути благонамеренной, «улыбательной» или беспощадно-разоблачительной, — впервые вставшая в споре Новикова с Екатериной II о характере сатиры,[1] была тесно связана с вопросом о сатире «на лицо» и абстрактно-моралистическим осуждением «порока» вообще. Борьба Новикова за право писателя указывать на конкретных виновников злодеяний была борьбой за свободное общественное мнение и встретила гневное сопротивление императрицы.

Опасность социально-политического звучания сатиры «на лица» определялась тем, против кого она была направлена. С предельной ясностью об опасности сатиры «на лица» для правящей верхушки было сказано в официозной статье «Влияние сатиры на нравы общества». Сатира превращается в преступление, писал автор, когда «приводит лично в презрение членов или самых начальников общества, описывая качества их столь явственно, что всякий может указывать на них пальцами». Тогда сатирик «преступает государственные законы, нарушает общественное спокойствие и безопасность».[2]

Стихотворение Капниста непосредственно не задевало никого из «начальников общества», но самый принцип сатиры «на лица» заявлен был в нем довольно решительно, вплоть до того, что фамилии нескольких людей были названы поэтом с незначительными изменениями, как например продажный поэт Рубан, переименованный в Рубова. В результате выступление Капниста вызвало бурю негодования в некоторых кругах и породило журнальную полемику.[3]

Три года поэт нигде не печатался, что дало повод думать о кознях недоброжелателей, возмущенных его произведением. «Неужели, — спрашивал Капниста О. П. Козодавлев о причинах его молчания, — толпа не любимых музами стихотворцев и прочие, кои противу вас за сатиру вашу восстали, вам в том препятствуют?»[1]

При повторной публикации сатиры в «Собеседнике любителей российского слова» (1783) — журнале, где участвовала императрица, Капнист изъял прозрачно зашифрованные фамилии писателей-современников, занимавшие ровно две строки. Вместо них появились две другие:

Толпа несмысленных и мерзких рифмотворцев,

Слагателей вранья и сущих умоборцев.

По справедливому замечанию Добролюбова, эти два стиха могли «служить и хорошим комментарием к выставленным прежде именам»,[2] которые, конечно, были у всех на памяти. Так ответил поэт на гневные тирады неизвестного критика, упрекавшего его в покушении на авторитет «заслуженных» писателей. Несмотря на содержащиеся в сатире комплименты Екатерине, она вряд ли могла понравиться ей. Ведь высмеивая «ослиный собор» поставщиков торжественных од, которые прославляли совершенства монархини, поэт в какой-то мере дискредитировал и самый «жанр» одического восхваления, поощрявшийся Екатериной. Дерзостью было и то, что Капнист зло высмеял присяжного панегириста царицы — ее «карманного стихотворца» В. П. Петрова. Строки, посвященные ему как в первой, так и во второй публикации с