Но рука не поднялась. Доктор свернул тетрадь трубочкой и всунул во внутренний карман своего пальто. Потом подошёл к зеркалу, снял колпак, отстранённо посмотрел на себя, усмехнулся: вот и всё.
И, вздохнув, вышел из ординаторской и побрёл по длинному коридору в ту сторону, где седьмая палата, где Харитонов медленно приходил в себя после операции.
1981
ПРЕДАННЫЙ
Зимой в комнату влетела синица, дочь захлопнула форточку. Поставила чашку с водой, насыпала семечек. Синица попила воды и даже выкупалась в чашке, как летом. Дочь испытывала синицу на храбрость: положила руку у самых семечек и шевелила пальцами – синица сперва боялась, но голод не тётка: притерпелась и клевала.
Потом пришла с работы я, и мне всё это не понравилось: и пахнет синица хлевом, и книги она заляпает, и шум от её возни.
Дочь пожала плечами и опустила голову.
Мы открыли окно на мороз и давай выгонять синицу. Она не хотела улетать. Мы размахивали в углах комнаты тряпками, подняли визг, шум, пыль. Синица обезумела, открыла клюв, то ли угрожая, то ли от изнеможения. Она упорно носилась из одного угла в другой, мы не давали ей присесть, она садилась на раму раскрытого окна, но в холод улетать никак не хотела. Она пыталась скрыться от нас под стол, под стул – никак. И жалобно попискивала.
Я увидела в зеркале своё отражение: взъерошенная, злая, я так себе не понравилась, что немедленно закричала на своего ребёнка:
-Никогда больше так не делай! Если не можешь поселить насовсем, так нечего обещать и приручать!
-Почему же нельзя поселить её насовсем? – смирно возражала дочь и взмахивала тряпкой, вяло произнося «кыш».
-Потому что для птицы нужна, по крайней мере, клетка, иначе она загадит весь дом! – кричала я, неистово гоняя по комнате несчастную синицу. Я ненавидела её. Синицу. Ну и дочь, впрочем, заодно.
-Что ж, можно было бы и клетку сделать, - пробормотала она без малейшей надежды.
Наконец птица отчаялась и как в омут головой кинулась в чёрную пропасть холода.
-Прибери комнату, - сказала я устало и пошла готовить ужин на двоих.
К этому времени мы жили вдвоём с дочерью, потому что Вова от нас уехал.
Мы прожили вместе изрядно – было что вспомнить. И я вспоминала каждый день, в зависимости от настроения: что-нибудь хорошее, если хотелось погоревать, или что-нибудь плохое, если хотелось утешиться.
Я варила кашу нам на ужин и не знала, чего мне сегодня хочется больше: утешиться или погоревать.
Я вспомнила, как мы с Вовой весь май жили в Москве…
На праздник, 9 мая к нам пришли Миша с Галей. Мы смотрели из окна салют, а потом был стол. Ничего такого наготовлено не было, потому что мы жили контрабандой в комнате коммунальной квартиры и я не отваживалась занимать плиту. Я накупила готовой еды.
Была бутылка шампанского для нас с Галей и две здоровенных бутылки шестидесятиградусного рома для Вовы с Мишей.
Мужчины очень скоро принялись петь. То есть, распелся Вова, а глядя на него и Миша – сутулый худой интеллигент, он вдруг обнаружил в себе раздольную душу степняка, размахивал руками и даже порывался сплясать. Конечно, ничего этого он не умел, особенно петь: голос расщеплялся и дребезжал, а сам Миша испуганно сжимался, робея перед своим обнаглевшим голосом, как укротитель перед вышедшим из повиновения зверем. «По диким степям Забайкалья, где зо-о…» - тут голос срывался, Миша сурово прокашливался и продолжал на тон ниже: - «…лото роют в горах». Вова дирижировал, сдвинув брови, Галя сидела на диване и презрительно глядела на Мишу. Миша это чувствовал, но бунтовал.
Галя не пела. Она не рисковала, поэтому никогда не проигрывала.
А я вообще плохо пою. Время от времени я просила и ребят потише: всё-таки мы жили в этой комнате контрабандой, благодаря попустительству и человечности соседей. А человечностью нельзя злоупотреблять. Но заткни попробуй глотку этим интеллигентам, напившимся кубинского рома и вообразившим себя удалыми казаками.
В четвёртом часу постучалась в дверь соседка и, страшно смущаясь, попросила тише, потому что у неё болеет ребёнок.
Галя с бледным торжеством взглянула на Мишу.
Мы с Вовой пошли провожать их домой.
Уже было светло, пусто и прекрасно. Мы слонялись по самой середине гладкого, как озеро, Комсомольского проспекта и ждали машину. Наконец она обрушилась с горы метромоста с нарастающим гулом, и Миша с Галей уехали на ней.
Мы остались, но домой идти не хотелось – душа взяла разгон и требовала продолжения праздника. Мы молча брели по тротуару.
Навстречу так же лениво и бесцельно шёл человек в кирзовых сапогах.
С одной стороны, конечно, это странно: всё-таки центр Москвы, а не колхозная пашня… Но с другой: чему удивляться в четыре часа утра?
Сапоги были велики и в тишине гулко грохали по асфальту: бух, бух. Странный человек с опаской попросил закурить. Вова дал. У странного была голова фасолиной, обросшая ёжиком после недавней стрижки наголо. Он жадно затянулся и с благоговением посмотрел на подаренную сигарету: с фильтром! Постояли. Пошли. Он почему-то побрёл рядом с нами – может быть, он чувствовал себя обязанным за сигарету, а может, ему было всё равно, куда идти. Как бы оправдываясь за своё присутствие, он тихо сказал:
-Пойду сейчас в метро. Поеду на метро к брату.
Братом он как бы похвастался.
-Пойдём проводим его до метро, - скомандовал мне Вова.
-Метро откроется через два часа, - холодно ответила я.
Наш спутник виновато взглянул на меня.
Мне стало ясно, что два часа мы с ним не расстанемся. Я знала Вову.
-Пойдём к нам! – тут же категорически и предложил он.
-Вова! – одёрнула я. – Туда нельзя!
-Почему? – обескуражился Вова.
Он, разумеется, забыл, что там соседи насилу нас угомонили. А мы ещё приведём выпивать неизвестного мужика в сапогах и остриженного наголо – может, беглого каторжника. Всё это я выразила в одном взгляде. Вова затосковал.
-Хочешь выпить? – спросил он каторжника.
Беглый невразумительно забормотал:
-Он думает, что он один умеет… Я этих коробок склеивал в два, нет, в три раза лучше, нет, больше…
Ага, псих…
-Таня! – пристыдил меня Вова. – Ну пусть он пойдёт с нами, а? Ну что ты? А? Он же хороший мужик, ты что, не видишь?
Вова был пьяный.
-А Шмыга плохая артистка, - заявил псих, косясь на нас, - а играет всё хорошие роли только потому, что у неё муж режиссёр!
-Нет! – твёрдо сказала я. – Если хочешь, давай я во двор вынесу бутылку, а домой – нельзя!
-Ну хорошо, давай, - вздохнул Вова.
Я пошла, бегом побежала в дом за остатками рома – там было ещё добрых полбутылки, я торопилась, потому что Вова остался внизу с этим сумасшедшим – а вдруг он убийца? Я схватила остатки еды со стола – правда, почти ничего не оставалось, только рыбные колбаски в целлофане. Кусок хлеба, два стакана. Помчалась вниз – уф, целый Вовка. Всё мирно. Сидят на бортике газона.
-Таня, его зовут Александр Георгиевич Хорьков! – сказал Вова.
Гость кивком головы подтвердил это. Достал из кармана наручные часы без ремешка и предъявил мне:
-Они без минутной стрелки, но хорошие. «Восток»! А стрелку я сшиб, когда мебель перетаскивали. А часы хорошие.
-У меня тоже «Восток», - сказала я и показала ему точно такие же часы, только со стрелками и ремешком.
Александр Георгиевич с облегчением вздохнул.
Он был, пожалуй, не старше нас.
Вова налил в стакан рому. Пробочка-завёртка покатилась по асфальту. Александр Георгиевич преданно пустился догонять её.
Я демократично сидела на бортике газона в пятом часу утра в городе Москве.
Александр Георгиевич вернулся с пробкой, взял свой стакан и уважительно протянул мне. Ведь стаканов было только два.
-Я не пью! – замахала я головой.
-Она не пьёт! – решительно сказал Вова. – Давай, Александр Георгиевич! Поехали! – И выпил, скривившись; струйка рома смочила подбородок.
Александр Георгиевич, я увидела, пить не хотел. Но, взглянув на Вову, всё же выпил свою порцию с вниманием и уважением.
-Крепкое, - сказал он. – Наверное, дорогое. – Он посмотрел на этикетку. Там был серебром нарисован какой-то туземец с луком и стрелами.
-Шесть рублей, - сообщила я, не зная, дорого это или нет на взгляд Александра Георгиевича.
-А можно, я возьму это? – робко указал он на рыбную колбаску.
-Да ради Бога! – воскликнула я. Такая малосъедобная пища – я не думала, что её можно захотеть. Александр Георгиевич, видно, был сильно голодный. Он съел. – Берите, берите ещё!
-Можно, да?
-Берите, мы-то сытые!
-Я с собой возьму, - попросил он и сунул колбаску в карман.
Мы молчали. Вова тоскливо смотрел в небо. Он это страшно любит: выпить и красиво затосковать. Бог с ним, я решила сегодня терпеть эту лирику до упора.
Александр Георгиевич насторожённо и чутко помалкивал, всем вниманием настроенный на нас. Он, видимо, тщился понять, кто мы такие, чтобы подчиниться и соответствовать. И чтобы мы – полюбили его.
-Саша! – сказал Вова, и Александр Георгиевич с готовностью встрепенулся. – Ты петь умеешь? Спой!
Петь он, наверное, не умел, но отказать не посмел, откашлялся и неуверено начал:
Не жалею, не зову, не плачу,
Всё пройдёт, как с белых яблонь дым…
Он стеснялся, как он поёт.
-Чепуха! – сказал Вова, и Александр Георгиевич пристыжённо замолк.
Вова налил ещё вина. Расплескал. Александр Георгиевич стакан взял, но пить не стал. Он не мог. Ему было неловко отказываться, но он не мог пить.
-Ну как хочешь, - разрешил Вова, опрокинул стакан, утёрся и запел:
От людей на деревне не спрятаться…
Александр Георгиевич живо подхватил, глядя Вове в рот. Он забегал на полслова вперёд, торопился – чтобы показать, что он, Александр Георгиевич, тоже знает эту песню. Ему хотелось равенства, братства и счастья. И ревниво косился на меня: вижу ли я, что и он