Что ж, разоряйся! Сам потом нужду еще почувствуешь.
Мне дела нет: пока я жив, мне хватит своего добра.
(38) Этому угрюмому и непреклонному старцу мог бы Целий ответить, что если он и оступился, то не страсть сбила его с пути. В самом деле, где доказательства? Никаких трат, швыряний деньгами, никаких долговых пут. «Но слухи-то!» Да в этом злоязычном обществе кто от них убережется? Диво ли, что о соседе этой женщины ходят сплетни, когда и родной брат ее не уберегся от кривотолков. Ну, а для ласкового и мягкого отца, как тот, что говорил:
…Двери выломал?
Поправят! Платье изорвал? Починится!118
в деле Целия нет никаких затруднений. Ну, что тут такого, в чем трудно оправдаться? Про эту женщину я ничего не буду говорить; но, допустим, была другая, нисколько с этой не схожая, и это она была всем доступна, это при ней всегда открыто был кто-нибудь постоянный; это к ней в сады, и в дом, и в Байи не понапрасну устремлялись все распутники, это она прикармливала юношей, сберегая денежки скаредным отцам. Если, вдовствуя, она вела себя свободно, дерзкая — держалась вызывающе, богатая — сорила деньгами, развратная — путалась с кем попало, то назову ли блудодеем того, кто при встрече приветствовал ее без лишней скромности?
XVII. (39) Кто-нибудь скажет, пожалуй: «Так вот каковы твои уроки! Этому ли учишь юношей? Разве для того родитель поручал и доверял тебе этого мальчика, чтобы он смолоду предавался наслаждениям и любовным утехам, а ты бы еще защищал такую жизнь и такие наклонности?!» Верно, судьи, и если есть человек такой силы духа, такой врожденной добродетели и воздержности, что отвергает любые наслаждения, всю жизнь свою проводит в трудах тела и усилиях ума, не знает ни покоя, ни отдыха, чуждается увлечений сверстников, сторонится игр и пиров, ищет в жизни лишь того, что достойно и славно, то я первый преклонюсь перед силой и красой таких божественных добродетелей. Таковы, наверное, были те Камиллы, Фабриции, Курии, которые возвели нас от ничтожества к величию. (40) Только в наши-то дни этих доблестей не сыскать уже ни в душах, ни даже в книгах. Да и свитки, что хранили дух старинной строгости, преданы забвению — и не только у нас, которые блюли ее больше на деле, чем на словах, но даже у греков, самого ученого народа, которые могли если не действовать, то хоть говорить и писать достойно и велеречиво; но когда настали для их отечества иные времена, иные появились и учения. (41) Так, одни стали говорить, что мудрец все делает ради наслаждения, и образованные люди не отвращали слух от таких постыдных речей. Другие нашли нужным сочетать достоинство с наслаждением, чтобы силою своего красноречия сопрягать эти две противоположности. А кто признает только один путь к славе — прямой и трудный, — те уже остались в школах почти без учеников. Ибо многие соблазны породила для нас сама природа, они усыпляют добродетель, и она смежает веки; много скользких дорог тогда маячит перед юношами, и трудно на них с первых же шагов не оступиться и не упасть. Столько разнообразных искушений предлагает нам природа, что не только юношество, но и зрелые люди им поддаются. (42) И поэтому, если вы встретите кого-то, чей взор не радует красота, чье обонянье не услаждают ароматы, чья кожа нечувствительна к ласке, вкус безразличен к яствам, а слух к гармонии, то я с немногими другими скажу, что он любим богами, а все люди скажут, что презираем.
XVIII. Покинем же этот путь, заброшенный людьми, заглохший и заросший дикой порослью; уступим молодости, дадим ей немного воли. Пусть не вовсе будут изгнаны наслаждения, пусть не всюду верх берет прямой и правый рассудок, пусть его иной раз одолеет страсть к наслаждению. Надобно лишь держаться вот каких правил: пусть юноша хранит свою стыдливость и не покушается на чужую, пусть не расточает отцовского добра, не разоряется от лихвы, не посягает на чужой дом и честь, не позорит невинных, не пятнает непорочных, не бесславит добрых людей, не грозит насильем, не вредит коварством, сторонится темных дел. Отдав дань наслаждениям, растратив толику времени в праздных юношеских забавах и увлечениях, пусть он обратится к делам семейным, судебным и государственным, и тогда станет ясно: чем пленялся поначалу неопытный ум, то, пресытясь, он отверг и, изведав, презрел. (43) Память наша, память отцов наших и дедов хранит многие примеры человеческой добродетели и гражданской доблести тех людей, которые, когда перебродили в них молодые страсти, в зрелом возрасте явили миру редкие достоинства. Нет нужды называть имена, ведь и сами вы их помните, а я не стану к великой хвале славному мужу добавлять хотя бы малое порицание. А пожелай я того, я мог бы назвать многих видных и прославленных мужей, чье известно было в молодости своеволие, распущенность, долги, траты, блуд; но теперь, когда все это затмили их доблести, пусть кто хочет оправдывает молодостью их былые прегрешения.
XIX. (44) Но за Марком Целием — мне тем легче будет теперь говорить о его благородных занятиях, что кое-какие его слабости я уже признал, — за Марком-то Целием не замечали ни распущенности, ни трат, ни долгов, ни наклонности к пирам и разгулу. А ведь именно обжорство и пьянство с годами не умаляются, но растут. Что же до любовных, как говорится, утех, то обычно недолго занимают они стойких людей и быстро в свой срок отцветают; но и они никогда не держали в плену Марка Целия. (45) Вы ведь слышали, как он защищал себя, вы ведь слышали прежде, как он выступал обвинителем (говорю как защитник — не как гордый учитель), и вы при вашей опытности не могли не оценить его красноречие, способности, богатство слов и мыслей. И вы видели: не один только природный дар блистал в его речи (а ведь так бывает часто, ибо дарование, и не питаясь трудом, само по себе может покорять слушателей), нет, если только не обольщаюсь я в моей привязанности к Целию, было в его речи мастерство, добытое ученьем и отточенное усердием, не ведавшим ни сна, ни отдыха. А надо знать, судьи, что не могут в одной душе ужиться и те страсти, какие вменяют в вину Целию, и то рвенье, о котором я толкую. Ибо не способен дух, предавшийся сладострастью, отягощенный любовью, желаньем, страстями, то чрезмерным богатством, то крайней нуждой, переносить все телесные и умственные усилия, какие выпадают нам, ораторам. (46) В самом деле, почему, как не поэтому, не взирая на все выгоды красноречия, всю усладу его, славу, влияние и почет, так мало людей и теперь и прежде избирало для себя этот путь? Ведь на нем приходится отвергнуть удовольствия, забыть охоту к развлечениям, игры, шутки, пиры, чуть ли не беседы с друзьями: это и отвращает людей от трудов и занятий оратора, а отнюдь не скудные способности или недостаток образования. (47) Так неужто Марк Целий, предаваясь привольной жизни, сумел бы еще юношей привлечь к суду бывшего консула? Убегая трудов, опутанный сетями наслаждений, разве мог бы он жить в повседневном бою, наживать врагов, привлекать к суду, рисковать головой и на глазах всего римского народа столько месяцев драться, чтобы либо погибнуть, либо прославиться?
XX. Так, значит, ничем не попахивает это соседство? Ни о чем не говорит ни людская молва, ни сами Байи? Нет, они говорят, они шумят, но лишь о том, что есть такая женщина, которая дошла до того в своей похоти, что для грязных дел не ищет даже укромных мест и покрова темноты, но рада выставлять свой позор среди бела дня и всем напоказ. (48) А неужто любовь блудниц запретна для юношей? Если кто так думает, то, что уж говорить, он очень строгих правил и чурается не только нашего распущенного века, но и того, что дозволено обычаем предков. В самом деле, когда же было иначе, когда это порицалось, когда запрещалось, когда нельзя было того, что можно? Я готов и определить, что именно, — но не назову никакой женщины, пусть об этом думает кто как хочет. (49) Если какая-нибудь безмужняя особа откроет дом свой всем вожделеющим, если будет жить не таясь как продажная женщина, если будет пировать с чужими мужчинами, и все это в городе, в садах, в многолюдных Байях; если, наконец, и ее походка, и наряд, и свита, и блестящие взгляды, и вольные речи, и объятья, поцелуи, купанья, катанье по морю, пиры заставляют видеть в ней не просто распутницу, а бесстыдную шлюху, — то скажи, Луций Геренний, когда некий юноша окажется при ней, разве будет он совратителем, а не просто любовником? Разве он посягает на целомудрие, а не просто удовлетворяет желание?
(50) Я прощаю тебе обиды, Клодия, не бужу воспоминаний о моих печалях, не мщу за твою жестокость к родным моим в мое отсутствие:119 пусть то, что я сказал, сказано не о тебе! Но к тебе самой я обращаюсь: ведь, если верить обвинителям, это ты заявила о преступлении, ты была его свидетелем; так вот, я спрашиваю, если бы с женщиной, какую я описал, ничуть с тобою не схожею, но блудницей по всему укладу жизни и привычкам, был бы связан молодой человек, разве ты назвала бы это великим стыдом и позором? Если ты, как хотел бы я думать, не такова, то в чем же упрек Целию? Если же ты такова, как хотят тебя представить, то с какой стати нам страшиться обвинения, которым сама ты пренебрегаешь? Отвечай же, чтобы мы знали, как нам защищаться: если есть в тебе стыд, он и защитит Марка Целия от порочащих слухов, если нет его, тем легче защищаться и ему и другим.
XXI. (51) Но вот речь моя как будто обошла мели и миновала скалы, так что оставшийся путь видится мне очень легким. Перед нами два обвинения, и в обоих речь о той же преступнейшей женщине; золото он будто бы взял у Клодии, а отраву будто бы готовил против той же Клодии.
Золото, говорите вы, было взято для рабов Луция Лукцея, которые должны были убить александрийца Диона, жившего в доме Лукцея. Страшное это преступление — покушаться на посла и подстрекать рабов к убийству гостя их хозяина. Сколько злодейства, сколько дерзости в этом замысле! (52) Но об этом обвинении позвольте мне снова спросить: говорил он Клодии, для чего ему золото, или не говорил? Если не сказал, зачем дала? Если сказал, то, зная о преступлении, она стала его соучастницей. Разве не ты решилась достать золото из ларца, обобрать украшения своей Венеры, столько обиравшей всех кругом? Если только знала ты, для какого преступления нужно было это золото — для убийства посла, для вечного клейма зл