А глазищами так и буровит.
– Ну-ка, дьявол, держись за костыль,
а не то...
– Привезли черепицу. –
Убирайся! – Задаром отдам.
Разреши, говорит, притулиться
инвалиду ко вдовым ногам.
Я не евнух, и ты не девица,
ан поладим с грехом пополам.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Дом стоит. Черепица на крыше.
В доме печь: изразец к изразцу.
Кот на ходиках: слушайте, мыши.
Сел малыш на колени к отцу.
А дымок над трубою все выше,
выше, выше – и сказка к концу.
Ах, не ты ли – какими судьбами –
счастье русское? Как бы не так!
Сапоги оторвало с ногами.
Одиночество свищет в кулак.
И тоска моя рыщет ночами,
как собака, и воет во мрак.
1979
«Всю ночь точил меня комар…»
Всю ночь точил меня комар,
а утром – пионер,
и пытку, как от янычар,
терпел я, крепковер.
Один зудел, другой трубил,
а я на стену лез,
и так я сыт их пеньем был –
по горло, под зарез!
А тут и Муза – не уснешь! –
толкает локтем в бок.
Ей-богу, наточить бы нож
и всех троих – в лесок.
Но нет, уж если Гете сам
руки поднять не мог
на муху злую, где уж нам
окровавлять листок.
Быть может, этот, тоже злой,
назойливый стервец,
как муха та, поклонник
мой, мой ангел, наконец.
1979
Однофамилец. Городская история
Чу! пенье! я туда скорей…
Н. Некрасов
Острил, смеялся, намекал
на тонкий смысл под видом фальши,
а сам как птица отвлекал
от своего гнезда все дальше,
чтоб посторонний не просек,
какое подозренье прятал,
все дальше, дальше, скок да скок,
по древу мысленному прядал,
в такие дебри заводил
простой, но верною приманкой,
что где там след! – а сам следил
за откровеньями под банкой.
Была компания пьяна,
к тому ж, друг дружку ухайдакав,
как чушки рвали имена:
Бердяев! Розанов! Булгаков!
при этом пусть не короли,
но кумы королю и сами:
тот из князей, тот из ИМЛИ,
а та – с зелеными глазами,
и в общем не ахти гостей,
но шуму, дыму, фанаберий –
как в клубе, даром без костей
язык, размоченный в фужере.
Из-за случайного стола
к столу случайному нагрянув,
вся эта публика была
как бы соавтором романов,
идей с расчетом на успех
и веяний, сродни обрядам.
Та к вот, пока морочил всех
один, прочесывая взглядом,
другой, со всеми заодно,
вполуха слушал ахинею
и молча подливал вино
хозяйке, сидя рядом с нею.
Их руки, шаря под столом,
нашли друг друга и томились,
а мысли, мысли – соколом
и мелкой пташкой проносились.
от шашни в лицах: тесный круг
и пресловутый треугольник:
он, и она, и чей-то друг,
и кто еще? – и случай-сводник;
и круг беседы, не один,
а кратно действующим лицам,
но эту дверь открыл Бахтин,
и мы не будем зря ломиться,
тем более что вряд ли речь
уликой служит очевидной,
напротив, чтоб верней отвлечь,
чем горячей она, тем скрытней;
и под шумок пристрелка глаз,
подкопы, шпильки, каламбуры
и драма, корчащая фарс,
и что еще? – и шуры-муры.
Что о чужих гадать, когда
и близкая душа – потемки.
О том о сем, туда-сюда,
амуры, вермут из соломки.
Ну сколько можно блефовать!
И вот, расставив стулья шире
и свет убавив, танцевать
пошли, блуждая по квартире,
на ностальгической волне –
моя любовь не струйка дыма –
поплыли тени по стене
под дуновение интима,
и запах мускусных гвоздик,
нет, купины неопалимой,
провеял в комнатах на миг
и все смешал, непостижимый.
Она была, конечно, с ним,
то есть с другим, и в полумраке
их танец был неотличим
от забытья. Шло дело к драке,
а то и хуже. Муж взял нож
и повертел в руках бесцельно.
Бифштекс давно остыл. Ну что ж,
сказал он, это не смертельно.
Он потянулся к коньяку
и рукавом попал в консервы.
А, черт, везет же дураку! –
он встал, не выдержали нервы,
и, хлопнув дверью, в туалет
вошел и повернул задвижку
и долго – чем вам не сюжет? –
не выходил... Читал ли книжку,
или курил, потупя взор
и пепла длинного не сдунув,
поскольку с некоторых пор
страдал болезнью тугодумов,
или ревниво распалял
воображение дурное,
или, напротив, слишком вял
был образ, как и остальное,
во всяком случае, пока
он пропадал, о нем забыли,
и кто-то пенку с молока
уже снимал, но тут завыли
и вправду черти; с кондачка
решил он: что ему Гекуба!
и под проточный свист бачка
он вышел и сказал:
– Чайку бы.
А чай уже стоял. Вино
еще стояло недопито.
Но кто-то крикнул: – В Дом кино! –
с энтузиазмом неофита,
и сразу сделался галдеж
у вешалки (была суббота),
жена спросила: – Ты идешь? –
и муж ответил: – Неохота.
Потом возникла толчея
у двери (завтра воскресенье):
– Но ты не против, если я...
– Твои дела! – от разрешенья
он сам, казалось, был смущен
и медлил, все мы духом слабы,
да и что толку, думал он,
не бить же стекол из-за бабы.
Вот лифт за дверью громыхнул,
и дверь ударила в парадном,
и он, дослушивая гул,
остался в полумраке смрадном.
Потом настигла тишина.
Он подошел к окну и вживе
увидел, стоя у окна,
как бы в обратной перспективе
коробки гаражей, продмаг
и ящики кривой колонной
и надо всем небесный знак,
райисполкомом заземленный, –
звезду, но странную звезду:
Земле и Небу в назиданье
она горела на виду
на противоположном зданье
по случаю октябрьских дней
и чьи-то окна заслоняла,
но что от этого? темней
или светлей ему не стало,
он даже улыбнулся вдруг
ей как развенчанному чуду
и, пососав пустой мундштук,
поплелся убирать посуду.
Ты неудачник, сам себе
сказал он, вытирая блюдца,
тарелки, и в чужой судьбе
ты сам погряз. Но оглянуться,
но до конца понять не мог,
что так застряло в нем. Обрывки
каких-то фраз и поз. Намек
на что? Окурки и опивки.
Окаменевший винегрет
и баритон из-под иголки: –
Я возвращаю ваш портрет, –
и шпильки снова, и заколки –
все, все смешалось, став колом,
и молотого вздора вроде
внезапно пролетало в нем,
стуча как в мусоропроводе.
Потом он, лампу потушив,
лежал с открытыми глазами
почти недвижим, жив не жив,
и забывался... Полосами
свет упирался в потолок,
дрожал, съезжал по скользким крышам
как одеяло, в лужах мок.
И он, как этот свет унижен,
лежал пластом... Он вспоминал
его очки и позу в кресле,
их танец, хоть в мужской журнал.
Но ты не против, если... Если?!
О, этот роковой вопрос!
Герой, к несчастью, был филолог
и эту фразу произнес
как приговор: – Но если?.. – Долог
был смысл ее... С трудом дыша,
лежал он, все внутри горело,
все восставало, и душа
изнемогла в себе. И тело.
Он встал и ощупью открыл
дверь в ванную и долго, дольше,
чем в первый раз, не выходил...
Давным-давно когда-то, в Орше,
он видел в парке на пруду
солдата, тот катался в лодке
вдоль берега и на ходу
кричал девчонкам: – Эй, красотки,
а ну садись по одному! –
но воротили девки лица,
спеша в подлиственную тьму,
а так хотелось прокатиться,
и парень насажал ребят,
откуда ни возьмись гармошка,
и развернул мехи солдат:
– Залетка, выгляни в окошко,
иль ты меня не узнаешь?..
К стеклу прижавшись лбом горящим,
стоял он, подавляя дрожь,
у пустоты... Вот что обрящем,
мелькнуло, и на двойника
взглянул он отстраненным взглядом,
поскольку свет от ночника
был за спиной. Стоявший рядом,
но в пустоте небытия,
он был, однако же, реальней
и – воля, Господи, Твоя! –
неотвратимей...
Знак астральный,
пятиконечная звезда
погасла. Он увидел вчуже,
как он шагнет сейчас туда,
шагнет и захлебнется в луже
и – точка. Он отпрянул враз.
Мутило, и, опустошенный,
разбитый – только не сейчас! –
он лег и как завесой сонной
накрылся с головой...
Сперва
по вяжущей трясине шел он
бежал ворочая едва
ногами и в мозгу тяжелом
еще свербило он не тот
и он бежал и задыхался
от бега в духоте болот
не мог взлететь но оторвался
и полетел поплыл поплыл
в иное поле тяготенья
все выше на пределе сил
уже не чая пробужденья
все дальше звездною рекой
засасываемый в воронку
в ту бездну где и свет другой
и страх был жуткий...
Как заслонку
он веки приоткрыл, с трудом
помнясь, кровь так и стучала,
и лег на правый бок... Потом
верней теперь опять сначала
сидел за партой и пока
учительница Х + Y
писала он исподтишка
следил как мускулы на икрах
бугрились и пока с мелком
рука ползла он видел в дымке
как наливались молоком
две подколенные ложбинки
и сам он наливался весь
упругим чем-то и горячим
молочным молодым но здесь
он взглядом словно бы незрячим
в упор увидел на доске
была контрольная задача
опять баранка в дневнике
он понял и едва не плача
склонился для отвода глаз о
пять не сходится с ответом