поэт широты. И так как естественные науки пятидесятых-шестидесятых годов открыли человеку колоссально расширенный космос, Уолт Уитман стал первым великим певцом этого нового космоса:
Слава позитивным наукам!
Да здравствует точное знание!
Вот геолог, этот работает скальпелем, а тот математик.
Джентльмены, вам первый поклон и почёт!
Его «Поэма изумления при виде воскресшей пшеницы» есть подлинно научная поэма, где эмоционально пережита и прочувствована химическая трансформация материи. Если бы те учёные, которые повествовали о ней в своих книгах, — хотя бы Юстус Либих, автор «Химических писем», и Яков Молешот, автор «Круговорота жизни», столь популярные и в тогдашней России, — были одарены поэтическим даром, они написали бы эту поэму именно так, как она написана Уитманом.
В этом стихотворении он говорит о миллионах умерших людей, для которых в течение тысячелетий земля является всепожирающим кладбищем.
Куда же ты девала эти трупы, земля?
Этих пьяниц и жирных обжор, умиравших из рода в род?
Куда же ты уволокла это мясо, эту гнусную жижу?
Сегодня её не видно нигде, или, может быть, меня надувают.
Вот я проведу борозду моим плугом, я глубоко войду
в землю лопатой и переверну верхний пласт,
И под ним, я уверен, окажется вонючее мясо…
Вглядитесь же в эту землю! рассмотрите её хорошо!
Может быть, каждая крупинка земли была когда-то частицей
смертельно больного — и всё же смотрите!
Прерии покрыты весенней травой,
И бесшумными взрывами всходят бобы на грядах.
И протыкают воздух изящные копья лука,
И каждая ветка яблони усеяна гроздьями почек…
И летняя зелень невинна и с величавым презреньем
громоздится над пластами прокисших покойников.
Какая химия!
Вообще, когда читаешь стихотворения Уитмана, ясно видишь, что те самые популярно-научные книги, которые оказали такое большое влияние на идеологию наших «мыслящих реалистов» шестидесятых годов и раньше всего на их вождя и вдохновителя Писарева, — книги Либиха, Дюбуа-Реймона, Фохта, Клода Бернара и Дарвина — были достаточно близко известны автору «Листьев травы».
Иногда в его стихах чувствуется даже привкус вульгарного материализма той бюхнеровской «Материи и силы», при помощи которой разночинец Базаров пытался приобщить к нигилизму старосветских русских «феодалов».
Но своеобразие Уитмана в том, что идеи этой позитивистской доктрины пятидесятых — шестидесятых годов он перевёл в область живых ощущений, часто поднимая их до высоких экстазов. Это выходило у него совершенно естественно, ибо он был по всей своей духовной природе «космистом» и «широкие мысли пространства и времени» были с юности органически присущи ему.
Однако роковая особенность поэзии Уитмана в том, что она в значительной мере была «предумышленной», как выразился Роберт Луиз Стивенсон. Не довольствуясь своими вдохновениями, хаотически-могучими и бурными, Уитман с аккуратностью педанта составил себе целый реестр сюжетов, которые должен разрабатывать «поэт демократии», и в соответствии с этим реестром по готовой, тщательно разработанной схеме компановал свои «Листья травы», то есть подгонял стихи к своим теориям.
Такая схематичность поэзии Уитмана особенно сильно сказалась в стихах, которые посвящены демократии. Эти стихи почти все «предумышлены», и потребовалась вдохновенность и темпераментность Уитмана, чтобы, при всех этих схемах, поэзия осталась поэзией.
Раньше всего он был твёрдо уверен, что по-настоящему понять демократию может лишь такой «космист», каким является он.
«Только редкий космический ум художника, одарённый бесконечностью, может постигнуть многообразие океанических свойств народа», — утверждал он в одной из позднейших статей.
И так как его «космический ум» тяготел ко всяческой широте и ко всякому множеству, он и в американском народе видел раньше всего «многообразие океанических свойств».
«Вы только подумайте, — писал он в послесловии к „Листьям травы“, — вы только вообразите себе теперешние Соединённые Штаты, эти 38 или 40 империй, спаянных воедино, эти шестьдесят или семьдесят миллионов равных, одинаковых людей, подумайте об их одинаковых жизнях, одинаковых страстях, одинаковых судьбах; об этих бесчисленных нынешних толпах, которые клокочут, бурлят вокруг нас и которых мы — неотделимые части! И подумайте для сравнения, какое ограниченно-тесное было поприще у прежних поэтов, как бы гениальны они ни были! Ведь до нашей эпохи они и не знали, не видели множественности, кипучести, биения жизни, и похоже на то, что космическая и динамическая поэзия толпы, которая теперь у каждого в душе, до сих пор и не была возможна».
В то время как писались эти строки, «одинаковость» миллионов американских сердец была уже разоблачённым мифом: быстрая диференциация классов уже к середине шестидесятых годов сделала Америку ареной самой ожесточённой борьбы буржуазной демократии с демократией батраков и рабочих.
Но Уитман до конца своих дней оставался во власти оптимистических иллюзий той неповторимой эпохи, когда он создавал свои первые песни.
Придав этим иллюзиям планетарно-широкий размах, свойственный его «астрономическому» ощущению жизни, он задумал всю вселенную преобразить в демократию, вовлечь, в свой демократический космос не только людей, но и деревья, и горы, и звёзды, и при этой грандиозной демократизации космоса окончательно оторвался от реальной действительности.
«Нет ни лучших, ни худших — никакой иерархии! — говорил он в своих „Листьях травы“. — Все вещи, все деяния, все чувства так же равны, как и люди»; «и корова, понуро жующая жвачку, прекрасна, как Венера Милосская»; «и листочек травинки не менее, чем пути небесных светил»; «и глазом увидеть стручок гороха превосходит всю мудрость веков»; «и душа не больше, чем тело, и тело не больше, чем душа». «И клопу, и навозу ещё не молились, как должно: они так же достойны молитв, как самая высокая святыня».
Я поливаю корни всего, что взросло…
Или, по-вашему, плохи законы вселенной, и их надобно сдать
в починку?..
Древесная жаба — шедевр, выше которого нет!
И мышь — это чудо, которое может одно пошатнуть секстильоны
неверных!
Вселенское всеравенство, всетождество! Он верил, что наука, для которой каждый микроб так же участвует в жизни вселенной, как и величайший из нас, для которой у нас под ногами те же газы, те же металлы, что на отдалённейших солнцах, для которой даже беззаконная комета движется по тем же законам, что и мячик играющей девочки, он верил, что это научное восприятие мира утверждает, расширяет в современной душе небывалое чувство всеравенства.
Слово «идентичность» (одинаковость, тождество) — любимое слово Уолта Уитмана. Куда ни взглянет, он видит родственную близость вещей, словно все они сделаны из одного материала. И дошло до того, что, какую вещь ни увидит, про всякую он говорит: это — я! Здесь не только «предумышленная» схема, но и живое органическое чувство. Многие его поэмы построены именно на том, что он ежеминутно преображается в новых и новых людей, утверждая этим своё равенство с ними.
Часто это выходит у него эксцентрично. Например, в поэме «Спящие» он преобразился в любовницу, которая ночью принимает любовника:
«Я женщина, я принарядилась, причесалась и жду, — ко мне пришёл мой беспутный любовник…» «Молча встал он вместе со мною с кровати, и я чувствую горячую жидкость, которую он оставил во мне».
На следующей строке поэт превратился в старуху:
Не у старухи, а у меня морщинистое желтое лицо.
Это я сижу глубоко в кресле и штопаю своему внуку чулки.
На следующей строке он — вдова:
Я вдова, я не сплю и смотрю на зимнюю полночь,
Я вижу, как искрится сияние звёзд на бледной обледенелой
земле.
На следующей строке он уже не человек, а предмет:
Я вижу саван, я — саван, я обмотан вокруг мертвеца, я в гробу.
Увидев беглого негра, за которым погоня, такую же погоню он чувствует и за собой:
Я — этот загнанный негр, это я от собак отбиваюсь ногами.
Вся преисподняя следом за мною.
Щёлкают, щёлкают выстрелы.
Я за плетень ухватился, мои струпья сцарапаны,
кровь сочится и каплет,
Я падаю на камни, в бурьян,
Лошади заупрямились, верховые кричат, понукают их,
Уши мои — как две раны от этого крика,
И вот меня бьют с размаху по голове кнутовищами.
«У раненых я не пытаю о ране, я сам становлюсь тогда раненым». Этим чувством всеравенства, всетождества он мечтает заразить и нас, ибо без этого чувства что же такое весь будущий строй? Охваченный этим чувством, он начинает твердить, что всюду его двойники, что мир — продолжение его самого: «Я весь, не вмещаюсь между башмаками и шляпой…»
Под Ниагарой, что, падая, лежит, как вуаль, у меня на лице!..
Мои локти — в морских пучинах, я ладонями покрываю всю
землю!
О, я стал бредить собою, вокруг так много меня!
Для него не преграда ни времена, ни пространства: лёжа на песке своего Долгого острова, он, янки, шагает по старым (холмам Иудеи рядом с юным и стройным красавцем Христом.
Доведя до последнего края это фантастическое чувство — чувство равенства и слиянности со всеми, — он порывисто, с раскрытыми объятиями бросается к каждой вещи и каждую словно гладит рукою (ведь каждая — родная ему!) и сейчас же торопится к другой, чтобы приласкать и другую: ведь и эта прекрасна, как та, — и громоздит, громоздит на страницах хаотические груды, пирамиды различнейших образов, бесконечные перечни, списки всего, что ни мелькнёт перед ним, — каталоги, прейскуранты вещей (как не раз утверждали враждебные критики), веруя в своём энтузиазме, что, стоит ему только назвать без всяких прикрас эти вещи, — и сами собою неизбежно возникнут поэзия, красота и так называемое парение духа.