Излучения (февраль 1941 - апрель 1945) — страница 10 из 116

К тому же тоска по людям все время растет. Именно в тюрьме становится ясно, что значит единомышленники. Можно отказаться от всего, лишь бы не утратить людей.

В «Рафаэле» закончил: Буассьер, «Курение опиума». Вышедшая в 1888 году, эта книга стала для меня разведочной шахтой. Она изображает не только жизнь в болотах и лесах Аннама,{36} но и духовные обретения. В опиумных грезах над малярийными тропическими зонами колышется иной хрустальный мир, с ярусов которого сама жестокость теряет свою силу. Куда-то уходит вся боль. Наверное, в этом — высшее свойство опиума: так оживлять творческую силу духа, фантазию, что она воздвигает для себя волшебные замки, со стен которых не страшна утрата туманных и болотистых пределов здешней жизни. Душа строит себе мосты для перехода в смерть.


Париж, 4 декабря 1941

В сильный туман в Пале-Рояль. Вернул Кокто Буас-сьера. Он живет там на рю Монпансье, как раз в том доме, где Растиньяк принимал г-жу Нусинген. У Кокто было общество; среди окружающих его вещей мне бросилась в глаза грифельная доска, на которой он быстро набрасывал мелом штрихи, иллюстрируя разговор.

На обратном пути меня особенно охватило ощущение опасности, когда в старых переулках вокруг Пале-Рояль стали раскрываться двери в крытые дворы, откуда просачивался мутный красный свет. Кто знает, что затевается в тамошних кухнях, кому известны планы, которыми заняты эти лемуры?{37} Проходишь незримо сквозь эту сферу, но когда исчезнет туман, неминуемо будешь опознан двигающимися в нем существами.

«L’homme qui dort, c’est l’homme diminué».[27] Одно из заблуждений Ривароля.{38}


Париж, 7 декабря 1941

Днем в Немецком институте. Там, среди прочих, Мерлин,{39} высокий, костлявый, сильный, неотесанный, но яростный в дискуссии, или, скорее, в монологе. У него отстраненный взгляд маньяка, глаза прячутся под надбровными дугами, словно в пещерах. Он не смотрит ни влево, ни вправо; кажется, он следует какой-то неизвестной цели. «Смерть всегда при мне», — и он тыкает пальцем возле кресла, будто там лежит его собачонка.

Он выразил свое несогласие, удивление по поводу того, что солдаты не расстреливают, не вешают, не изничтожают евреев, — удивление по поводу того, что тот, к чьим услугам штык, не использует его неограниченные возможности. «Если бы большевики были в Париже, они бы вам показали, как прочесывают население, квартал за кварталом, дом за домом. Будь у меня штык, я бы знал, что делать».

Было весьма полезно послушать в продолжение двух часов витийство подобного рода, насквозь пронизанное невероятным нигилизмом. Таким людям слышна всего лишь одна песня, но уж она-то захватывает их целиком. Они похожи на железные автоматы, двигающиеся своим путем, пока их не разрушат.

Интересно, что эти умы выступают от имени науки, например от имени биологии. Они обращаются с ней, как жители каменного века, делая из нее лишь средство уничтожения.

Их счастье не в том, что у них есть идея. Идей бывало уже достаточно, — тоска гонит их на бастионы, откуда лучше всего сеять ужас и открывать огонь по толпам людей. И если это им удалось, они продолжают свой духовный труд, все равно на какие тезы они взгромоздились. Они предаются наслаждению убийством, и именно эта страсть к массовому уничтожению и была тем, что с самого начала тупо и бессмысленно толкало их вперед.

В прежние времена, когда все поверялось верой, такие натуры распознавались быстрее. Теперь они проникают под прикрытием идей. Идеи же могут быть любыми, что видно хотя бы из того, что по достижении цели их отбрасывают, как тряпки.

Сегодня стало известно о вступлении в войну Японии. Именно 1942 год может быть тем годом, в котором больше, чем когда-либо, людей отойдет в загробный мир.


Париж, 8 декабря 1941

Вечером прогулка по пустынным улицам города. Из-за покушений передвижение населения ограничено уже ранним вечером. Мертвая тишина и туман, лишь из домов слышится пение по радио и щебетание детей, будто идешь вдоль рядов с птичьими клетками.

В связи с моей работой о борьбе за власть во Франции между армией и партией я перевожу прощальные письма заложников, расстрелянных в Нанте. Они попали мне в руки вместе с актами, и я хочу обезопасить их от потери. Это чтение придало мне сил. В момент объявления человеку о смерти он перестает быть слепым орудием чужой воли и осознает, что из всех связей самая глубинная — любовь. Кроме нее, единственно смерть истинная благотворительница в этом мире.

Во сне я ощутил, как Доротея, словно в старой детской сказке, порхнула ко мне и стала ощупывать меня кончиками своих нежных тонких пальцев. Сначала она скользила по рукам, ощупывая каждый палец отдельно, особенно лунки ногтей, затем принялась за лицо, трогая веки, уголки глаз, надбровные дуги.

Это было очень приятно, так характерно для этого создания и его замысла. Она будто бы исполняла на мне тончайшее искусство обмеривания, почти как если б задумала изменить меня, шевеля пальцами, словно над какой-то нежной массой, особым тестом.

Она снова вернулась к руке и, помедлив, прошлась Минными касаниями по ее тыльной стороне. По магнетизму ее прикосновений я понял, что теперь она ласкала духовную руку, пальцы которой немного длиннее пальцев руки физической.

На прощание она положила руку мне на лоб и прошептала: «Бедный мой друг, со свободой покончено».

Долго лежал я в темноте; такой тоски я не испытывал со дня приезда из Венсена.


Париж, 9 декабря 1941

Японцы решительно наступают. Может быть потому, что время — самая большая ценность для них. Я ловлю себя на том, что путаю союзников; иногда мне ошибочно кажется, что это японцы объявили нам войну. Все переплелось, как змеи в мешке.


Париж, 10 декабря 1941

Наводнение. Я в каком-то загородном обществе XIX века, среди людей, собравшихся из-за окружающей их тины на поваленных дубах. Тут же масса змей, устремившихся к сухим островкам. Мужчины избивают животных, высоко зашвыривают, так что часть их, растерзанных, но все еще кусающихся, падает обратно в толпу. Отсюда паника. Люди валятся в грязь. На меня тоже упал такой еще живой труп и укусил. При этом мысль: оставь негодяи животных в покое, мы были бы в безопасности.

В письмах расстрелянных заложников, переводимых мной в качестве документа для будущих времен, мне бросилось в глаза, что чаще всего там встречаются два слова — «мужество» и «любовь». Чаще, может быть, встречается только слово «прощай». Кажется, человек в таких ситуациях ощущает в сердце избыток благословляющей силы, осознавая до конца свою роль не только жертвы, но и жертвователя.


Кирххорст, 24 декабря 1941

Отпуск в Кирххорсте. Едва ли склонен делать заметки — верный знак душевной устойчивости, которой я обязан Перпетуе. Монолог ни к чему. Посетители, среди них Карл Шмитт. Он пробыл здесь два дня.

Ночью картины в стиле Иеронима Босха: толпа голых людей, среди них — и жертвы и палачи. На переднем плане — женщина дивной красоты, которой палач одним махом снес голову. Я видел, как тело стояло еще мгновение, прежде чем опуститься на землю, и, обезглавленное, оно вызывало желание.

Другие палачи тащили свои жертвы на спине, чтобы где-нибудь не спеша прикончить их. Некоторым они заранее подтянули платком подбородки, чтобы они не мешали им при казни.

Утки в саду. Спариваются в лужах, оставленных дождем на газоне. Потом утка становится перед селезнем и, напыжившись, бьет крыльями — древняя форма галантности.

1942


В поезде, 2 января 1942

Полночь, возвращение в Париж. До этого ужин с Эрнстелем и Перпетуей на площади Стефана. Разглядывая мальчика в профиль, заметил черты благородства и одновременно страдания, появившиеся в его лице. Да, в это время одно влечет за собой другое. Год предстоит в высшей степени опасный, когда не знаешь: может быть, люди видятся в последний раз. Тут в каждом прощании живет вера в обещанное небом свидание.

В купе разговор с лейтенантом, прибывшим из России. Его батальон потерял треть состава из-за обморожений, часть которых закончилась ампутацией конечностей. Тело сначала белеет, потом становится черным. Разговоры об этом стали повсеместным явлением. Есть лазареты для солдат с отмороженными половыми органами, глаза тоже в опасности. К постоянной стрельбе добавился мороз со своими страшными ножницами.


Париж, 4 января 1942

У Ладюре, в обществе Небеля и докторессы. Полдень мы провели за болтовней в «Ваграме». У меня такое впечатление, что невозможно больше оставаться застывшим в рамках теперешней ситуации, как того требует осторожность. Нужно тужиться, как при родах. Все это по поводу дискуссии о «Мраморных скалах» в швейцарских газетах.

Я обратил внимание на звучное ei в слове bleiben,[28] как это, впрочем, звучит и при произнесении других гласных в словах manere, manoir.[29] Здесь будто заново познаешь язык.

Грюнингер, беседовавший однажды с теологом: «Зло всегда является сначала как Люцифер, затем становится Дьяволом и кончает Сатаной». Этот ряд — от носителя света через вносящего раскол к несущему уничтожение — соответствует трезвучию в царстве гласных: U, I, А.


Париж, 5 января 1942

В обеденный перерыв нашлась бумага, она возникла, будто весть о мире. Начал с очерка. Проверил надежность сейфа.


Париж, 6 января 1942

Ставрогин. Его отвращение к власти; в условиях всеобщей продажности она его не привлекает. Петр Степ