Излучения (февраль 1941 - апрель 1945) — страница 87 из 116

лике мертвецов: мы видим их в свете, падающем из темного зеркала.

Перед обедом зашли два юных фламандца, Клаес и Виллем. Мы побеседовали о Германии и Франции, взаимоотношения коих они видят яснее, с позиции a cheval.[268] О ситуации, мавританцах, обеих литературах, в частности о Леото,{193} его книга «Passe-Temps»[269] принадлежит как раз к кругу моего чтения.

Я уже давно заметил, что моя способность говорить зависит от духовности моих слушателей. Колесо беседы словно катится по относительно гладкой поверхности — и потому сравнительно уверенно и без усилий. Примечательно, однако, что при первой встрече с незнакомцем мне не нужно ждать, пока он выскажется, — вероятно, у того также есть духовная аура, аромат духовности.


Париж, 30 апреля 1944

Первый визит к Шпейделю, ставшему начальником канцелярии при Роммеле и как раз тем человеком, который яснее всего видит ситуацию на Западе. Главная квартира находится в Ла-Рош-Гюйоне, в одном из замков Ла Рошфуко. Там я недолго побеседовал с герцогом и герцогиней, в частности о моем пребывании в Монмирае.

Ландшафт вокруг Ла-Рош-Гюйона с его большими пещерами и, подобно органным трубам, вздымающимися над долиной Сены утесами похож на таинственный лабиринт. В этом смысле он кажется ярко выраженным субстратом исторических событий, каким он и был в действительности со времен норманнов, а может быть, еще и раньше. Он надевает на себя историю и окрашивает ее в свои тона.

Склоны были увенчаны противовоздушными батареями, а в долине находилось танковое соединение, предназначенное для личной охраны главнокомандующего, а также для политических целей. Невероятные тяготы войны приобретают в этих зонах вид величайшей легкости; находишься ближе к центру, вокруг которого вращается страшное тяжелое колесо. Используя этот образ, я хочу остаться в технической сфере, в системе координат насилия, но там, где еще сквозят некоторые черты духовности, — в Мавритании. Это требует определенной веселости, какая сопутствовала Сулле, когда он осаждал Афины.


Париж, 1 мая 1944

День ландышей. Шпейдель попросил рукопись воззвания для Роммеля, которому захотелось ее почитать. Завтрак у Друана с Абелем Боннаром. Я не перестаю восхищаться упорядоченностью и точностью его мыслей, его вольтерьянской и вместе с тем кошачьей духовностью, быстро схватывающей суть людей и предметы, играючи вертящей ими и царапающей до крови.

Я использовал возможность сообщить ему, что Леото — может быть, последний классик — в жалком состоянии обитает в одном из здешних пригородов и, несмотря на преклонные лета, не получает никакой помощи. Боннар принял это близко к сердцу и просил меня держать его в курсе дела. Леото, правда, — циник, довольствующийся единственным креслом в обществе кошек; он может наговорить и грубостей. К этому еще добавляется злосчастная политическая ситуация, каждое человеческое действие окрашивающая в мрачные тона.

После полудня снова в Венсене, в обществе докторессы. Мы немного позагорали на траве у дороги, опоясывающей форт. На бастионах полуголые солдаты перебрасывались шутками, взирая оттуда на по-воскресному одетых парижан, как римские легионеры с цитадели завоеванного города.

В лесу, в несметных количествах, цвела сцилла.[270] Мутные, серо-зеленые ручьи кишели головастиками, некоторые из них уже растопыривали свои крошечные задние лапки. По какой, собственно, причине существует это временно́е несогласие в развитии пар конечностей, обе из которых сопричастны друг другу? Старая школа отсылает к переформированию устройства плавников — но именно это и делает предвидение чудом. Здесь видна длань демиурга, нанизывающего мотивы на жизненную материю. Босоногие дети ловили эту живность и запирали ее в маленькие запруды, обнося стенами из ила.

Потом снова у форта — в тот момент, когда над ним пролетали две американские эскадрильи и с валов пушка открыла по ним огонь. Картины смерти и ужасов сновидческими играми проникают в радости повседневной жизни, — так в коралловых садах среди пестрых теней виднеются щупальца и пасти чудовищ.


Париж, 2 мая 1944

Днем у моста Нейи, с высоты которого я долго глядел на воду. Там у плоского берега играла большая стая маленьких рыбок; как бы дыша, она то расширялась, то сжималась, словно вилась вокруг какого-то центра. Сверху движение было трудно уловить, так как спинки этих тварей мало отличались от окраски воды. Но время от времени над безымянной толчеей высвечивалось нечто, похожее на серебряную молнию, которая, искрясь, описывала крут. Это происходило оттого, что попеременно то одна то другая из рыбок, вытолкнутая вверх всеобщим усилием, кружилась по воде, подобно кораблику. При этом она ложилась на бок, и ее белое тельце сверкало в дневном свете.

Я долго смотрел, как среди темной толчеи вспыхивали серебряные точки, вновь опускаясь после того, как пульсирующая фигура, которую они описывали, завершалась. Что это были за сигналы и для чьих глаз они были предназначены?

Я долго смотрел — здесь в простейшем образе открывалось то, что у нас называется триумфом. Присутствовали все его элементы: и безымянная масса, стекающаяся воедино, и ее пульсация, и ритм, и напряжение, которое разряжалось в высшем порыве индивидуума, отделяющегося от толпы и вбрасываемого в свет. Так из сонма воинов и из серых полчищ высвечиваются герои, бойцы-одиночки, так отделяется, сияя своим облачением, солист от кордебалета и так песнь великого певца вырывается из концертного хора.

Как глубоко, как просто то, что живет в нас и обостряет наши чувства, заставляя биться сердца, — колыбель морских волн, воспоминание о плавниках, крыльях, телах драконов, солнечных и звездных часах универсума, великая страна мечты и детства, страна становления. А над нами — мраморные мосты в форме радуги, с высоты которых все видится как обретшее смысл.


Париж, 3 мая 1944

Во время обеденного перерыва на собачьем кладбище, сооруженном на одном из маленьких островов Сены у Порт-Леваллуа. Перед входом — памятник сенбернару Барри, спасшему жизнь более сорока заблудившимся в снегу путникам. Он — противоположность Бесерилло, большой кровожадной собаке, разорвавшей сотни голых индейцев. Человек со своими добродетелями и пороками как в зеркале отражается в животных, которых он воспитывает. Это место напомнило мне дни детства и те игрушечные кладбища, где мы хоронили насекомых и мелких пташек.

Продолжил Послание к Евреям; здесь еврейский род — на чистом древе, без окулировки — распускается своим высшим цветом. Очень хорошо сказано о сублимации жертвы — и явно, и между строк.

В виде прогрессии можно предложить: Каин/Авраам/Христос: Авель/Исаак/Иисус.

Здесь представлена последовательность священников и жертвоприношений. В каждой из этих параллелей открывается новое состояние общества, права, религии.


Париж, 4 мая 1944

У Флоранс. Кроме д-ра Верна и Жуандо я встретил у нее также Леото, одетого по моде 1910-х годов, — с длинным и, как шнурок, узким галстуком, завязанным бантом. В своем писательстве он не отклоняется от прямой линии, свободной от романтической размягченности, и менее празднословен, чем другие его коллеги, которых я наблюдал до сих пор.

Беседа о «Mercure de France»,[271] затем о языке и стиле. Леото ненавидит образы, сравнения, околичности. С абсолютной точностью и лаконизмом автор должен выражать то, что думает. Он должен непрестанно заботиться о ритме и оттачивать стиль. «J’aime plutôt une répétition qu’une préciosité».[272] Если хочешь сказать, что идет дождь, так и пиши: «Идет дождь». На возражение Полана,{194} что пусть тогда пишут чиновники, Леото сказал: «Alors, vivent les employés».[273]

Он придерживается мнения, что словами можно выразить все, что хочешь, и что при совершенном владении языком можно избежать малейшего несоответствия между сказанным и помысленным. Правда, это касается только неметафизиков. Но только их он и признает.

Что меня привлекает в нем прежде всего, так это позиция человека, определенно и точно знающего, чего он хочет, — сегодня это встречается не так часто, как принято думать.

На замечание, что Виктор Гюго относится к авторам, коими я до сих пор пренебрегал: «Vous pouvez continuer».[274]


Париж, 5 мая 1944

О морской символике. Если молодые супруги ожидают девочку, то в Турене принято, чтобы мать носила на шее цепь из окаменелых ракушек. Это в связи с превосходным сочинением Мирчи Элиаде, которое я прочитал в «Залмоксисе».

Стиль: «Сюда удалилась королева Гортензия, после того как побывала на троне и на нее пал весь позор клеветы». Из перевода «Замогильных записок» Шатобриана.

Такая фраза так же неудобоварима, как и выезд на встречную полосу.


Париж, 7 мая 1944

Вечером у пруда в Сюресне, где наблюдал за жизнью цветущих кленов. Как обычно, над полосой отчуждения кружили авиаэскадры, обстреливаемые с разных сторон. Таковы образы и звуки, ставшие неотъемлемой частью повседневности.

Иудино дерево и тот особый штрих, какой оно придает вечерней палитре. Розовый цвет переходит в нем в красно-коралловый, что производит более определенное впечатление, чем окраска цветов персика, боярышника или красного каштана. К тому же этот тон и теплокровней.


Париж, 8 мая 1944

Ночью сны о трилобитах, которых я раздобыл в институте лейпцигского минералога Ринне. Я купил их по каталогу, а недостающих взял в слитках, упакованных с исключительной тщательностью частично в золото, частично в красный сургуч. Как и все мои палеонтологические сны, этот тоже отличался особой выразительностью.