Изменить судьбу. Вот это я попал — страница 6 из 41

Чем же я собирался заниматься в Царском Селе на самом деле? Не оплакивать Наталью, это точно. Возможно, для Петра II она значила много, недаром же никто особо не удивился этому отъезду, но я эту девочку не знал, и, хотя и сожалел о ее такой ранней смерти, но предаваться унынию не собирался. Мне бы за ней вскорости не отправиться, вот о чем я думал в первую очередь. Так что цели моего отъезда были не настолько благими, но какие-то цели, кроме банального бегства, я все же преследовал. Во-первых, мне необходимо было дистанцироваться от Ивана Долгорукова, пока под таким вот надуманным предлогом, а дальше будем посмотреть. А во-вторых, мне нужно было научиться разговаривать. Да-да, русский язык вроде бы мой родной, но не слишком-то мне давался. Он был тяжеловесным, изобилующим различными выражениями, которые я лично считал лишними и которые вполне можно было опустить, но вот только опускать их категорически не рекомендовалось. И хорошо еще, что приходилось учиться говорить именно по-русски. Ведь спустя совсем немногим более полувека аристократы вообще перестанут изъясняться на родном языке, ну это понятно, больше бы правителей было на российском престоле с непроизносимыми немецкими фамилиями, глядишь, вообще бы Россией называться перестали бы. Так что, Петр Романов, лучше помолчи и поблагодари объект за то, что не закинул тебя куда-нибудь, где твои знания технических иностранных ну очень сильно бы пригодились. Остермана же я взял с собой именно потому, что Андрей Иванович, в связи со своим происхождением, отвратительно изъяснялся на великом и могучем и вряд ли мог ткнуть пальцем в меня и завопить: «А царь-то у нас не настоящий!»

Правда, Остерман попробовал сказаться больным, как только до него донесли текст указа, уж не помню, что у него обострилось: подагра или мигрень, но я с грустной улыбкой, я ее полдня репетировал перед зеркалом, сказал своему тогда еще официальному наставнику, что прикажу перевозить его на носилках и буду собственноручно ухаживать за больным другом, только бы он не бросал меня в годину трудную, во время скорби безмерной по сестрице Наташеньке. Андрей Иванович выздоровел после этого не мгновенно, конечно же, но уже на третий день, когда мы садились в карету, он передвигался хоть и с помощью трости, но вполне самостоятельно, отвергнув идею перетаскивать его как бревно на носилках.

В общем, десятого декабря 1728 года императорский поезд, поражавший воображение своей скудностью, весь увитый траурными черными лентами, тронулся из Москвы, которая к тому времени уже практически снова становилась столицей Российской империи, в Царское Село, что раскинулось под славным деяниями деда Петербургом.

Дорога заняла без малого восемь дней, и это с учетом того, что ехали мы зимой и снег закрыл все основные прелести проселочной дороги этого нелегкого времени. Полозья императорских саней скользили легко, а лошадей мне предоставляли по первому свистку и только самых лучших. Вот только время дневное было зимой весьма ограниченно, хоть я и настаивал на том, чтобы начинать двигаться еще до того, как полностью рассветет, и останавливаться на ночлег, уже когда на небе начинала светить луна, декабрь все равно сильно повлиял на продолжительность движения, увеличив и без того длинную дорогу.

И все же, несмотря на определенные трудности, мы, наверное, смогли бы доехать и быстрее, но, когда уже подъезжали к Великому Новгороду, налетела пурга. Уже к двум часам дня ветер усилился настолько, что не было ничего видно в пределах пяти шагов. Я с тревогой смотрел в окно, но сам не решался остановить наш поезд, полагая, что те люди, которые меня везут и охраняют, знают, что они делают.

Карета остановилась. Дверь распахнулась, в ее натопленное, жаркое нутро ворвался колючий холодный ветер. Сквозь пелену разыгравшейся не на шутку метели проступил силуэт офицера, с трудом удерживающего шляпу на голове, которую так и норовил с него сорвать, подхватить и унести в неведомые дали завывающий диким зверем ветер.

Нужно форму менять, а то у меня так полармии сдохнет от банальной простуды, в угоду моде и красоте. И в первую очередь эти идиотские треуголки убрать и заменить нормальными шапками, — промелькнувшая в голове мысль засела в ней занозой и постоянно напоминала о себе все то время, пока я разглядывал борющегося с ветром офицера.

— Камер-юнкер Высочайшего двора граф Бутурлин, — проорал офицер, пытаясь перекричать ветер. — Государь Петр Алексеевич, необходимо остановиться, пока буря не утихнет! А то лошадей погубим и сами сгинем, весной поди косточки наши и найдут оттаявшие.

— Где? — мне тоже пришлось кричать ему в ответ. — В чистом поле?

— Здесь недалеко мое отческое имение расположено, даже не надо Новгород проезжать. Христом богом прошу, государь Петр Алексеевич, принять мое гостеприимство и переждать непогоду под сенью моего отчего дома!

— Как далеко имение?!

— Пара верст, государь! Прорвемся. Я покажу дорогу, не извольте сомневаться! Еще совсем пацаненком был, когда здесь всю округу облазал, не заплутаю, вот вам крест!

Ветер все нарастал, и я услышал, или мне почудилось, что где-то там невдалеке к вою метели присоединился слаженный волчий вой. Решение нужно было принимать немедленно. Но Бутурлин… Снова раздался волчий вой, теперь уже отчетливо слышимый, который стал значительно ближе. Черт с ним, я вроде пока рассориться с камер-юнкером не успел, не держит пока Александр Борисович Бутурлин на меня зла. А он уже с трудом удерживал тяжелую дверь кареты, которую пытался вырвать у него из рук ветер. А ведь еще и шляпу приходилось держать.

— Поворачивай! — закричал я.

И Бутурлин, кивком головы дав понять, что понял, навалился все весом на дверь кареты, пытаясь ее закрыть. Наконец ему это удалось, и карета принялась разворачиваться.

Лошади хрипели, с трудом пытаясь сопротивляться сбивающему их с ног ветру. Но мне-то еще куда ни шло, в мой возок запряжена шестерка, вшестером они справятся, а вот каково сейчас всадникам? Карета наклонилась так, что я едва не завалился на бок. Остерман же завалился и, грязно ругаясь по-немецки, пытался принять достойное положение, одновременно поправляя съехавший набок парик. Молодой парнишка, не старше меня, кинулся к печи, к которой был специально приставлен, чтобы не дать ей опрокинуться.

— Куда прешь, хочешь обгореть?

В карете можно было не орать, все и так было слышно, но мальчишка вздрогнул и уставился на меня выпуклыми голубыми глазами. Похоже, не часто высокородные господа обращали на него внимание, считая чем-то вроде мебели, а уж сам государь император и вовсе впервые обратил на него внимание. Только вот, вместо того чтобы обрадоваться высочайшему вниманию, мальчишка почему-то испугался.

— Так ведь я не хваталками же поспособствую, государь, — пролепетал он и показал большую увесистую кочергу, которую все это время держал за спиной. Этой цельнометаллической огромной хреновиной вполне можно было кого-нибудь убить, ну, или поддержать небольшую печку, чтобы она не завалилась на пол, выплеснув при этом из себя полыхающие жаром угли, и не сожгла карету изнутри.

— Ты куда смотреть, холоп? — тут же отреагировал Остерман, заметив, что он, приоткрыв рот, во все глаза смотрит на меня, и даже замахнулся тростью на непочтительного мальчишку, осмелившегося рот при мне открыть. Мальчишка привычным жестом втянул голову в плечи, и почему-то мне это сильно не понравилось.

— Ну что ты, Андрей Иванович, — я перехватил его руку с тростью и кротко улыбнулся.

Остерман встрепенулся и подобострастно попытался раскланяться со мной в пределах довольно вместительной, но все же кареты. Я только покачал головой.

— Негоже срывать гнев на тварях, не могущих ответить, — я снова кротко улыбнулся, про себя думая о том, что вооруженный здоровенной кочергой парнишка еще как мог бы ответить, если бы не привитая с детства покорность вышестоящим. — Сестрица моя Наталия не одобрила бы, — я отпустил его руку и снова повернулся к съежившемуся мальчишке. Пускай Остерман думает, что у меня слегка крыша съехала на почве горя, так даже лучше, пока во всяком случае. — Как тебя звать, отрок? — я прочувствовал, как это звучит в устах четырнадцатилетнего пацана, и едва не заржал, но сдержался.

— Меня-то? — удивление мальчишки было настолько велико, что мне даже стало неловко.

— Тебя-то, как меня звать-величать, я разумею. Так же как и Андрея Ивановича.

— Митька, — ответил пацан, продолжая пожирать меня взглядом. Карету качнуло, и он на секунду отвлекся, чтобы своей огромной кочергой придержать печь.

Я прищурился. А пацан-то сильный, я и поднять эту бандуру вряд ли смогу, а он вон как ловко ей орудует. Хотя я силушкой не обделен, проверил уже, когда едва шкаф с книгами не опрокинул. Удержал, убедившись заодно, что силен, совсем не на тринадцать лет.

— Митька, а по батюшке?

— Ивана Кузина сын, — еще тише произнес пацан.

— Дмитрий Кузин, значит, — я задумчиво смотрел на него. — Ты холоп царев?

— Не-а, — он швыркнул носом и вытер его рукавом не слишком чистой рубахи. — Государем Петром Алексеичем, вашим дедом, значит, весь род Кузиных освобожден из холопов. Мы даже грамоту имеем. За службы государеву даже денюжку получаем. По пяти копеек за полную седмицу, ну и рупь на праздники большие, это как велено.

— Понятно, — я все еще продолжал смотреть на него. — Вот что, Дмитрий свет Иванович Кузин, я желаю видеть тебя подле себя в своих палатах. Будешь моим личным слугой, — повернулся к Остерману и попытался покачать права. — Андрей Иванович, оформишь, как положено, чтобы в челядь мою личную этого отрока перевели.

— Зачем вам это, государ? — Остерман скривился, глядя на смотрящего с недоверием Кузина.

— Потому что я так хочу, — я прищурился, а Остерман, наоборот, расслабился, увидев своего самодурствующего господина в том качестве, в котором привык его видеть. Он кивнул и снова закрыл глаза, приготовившись дремать дальше.

Карету больше не раскачивало, несмотря на то, что творилось снаружи, здесь непогода практически не ощущалась. Я же рассматривал свое первое приобретение и думал, а на кой черт он мне все-таки сдался? Я не помню ни одной выдающейся личности этого времени по фамилии Кузин. Да и хрен с ним. Одно я знаю совершенно точно, этот пацан, который так внезапно возвысился, будет предан мне и только мне до самого гроба, неважно чьего, надеюсь, что все-таки не моего.